— Товарищи, оставьте меня, я вас прикрою, — попросил Миша.
Друзья ничего ему не ответили и продолжали его нести. Шли почти бегом. Всё глубже и глубже забирали в чащу.
— Оставьте меня! — требовал Миша.
— Молчи, что ты мелешь, молчи! — шептал артиллерист.
— Вместе уйдём или вместе сдохнем, — хрипел пехотинец, крепко сжимая железными пальцами здоровой руки руку Миши, сидевшего у него на закорках.
Но голоса уже приблизились настолько, что можно было различить отдельные слова. Когда проходили мимо большого выворотня, Миша рванулся из рук своего носильщика.
— Стой!
И столько было в этом коротком слове командирской властности, что пехотинец невольно остановился.
— Я приказываю оставить меня за этим выворотнем, — сказал тот, кого звали Мишей.
Соскользнув с плеч товарища, он распластался на земле, устроился за торчащими кореньями, дал длинную очередь по чужим голосам и собачьему лаю.
— Оставить ещё… один автомат! Бежать в разные стороны! — приказал он.
Пехотинец и артиллерист подчинились команде. И долго ещё, пробираясь сквозь заросли молодого дубняка, слышали они за спиной звуки боя, автоматные очереди, винтовочный треск, взрывы гранат, чьи-то крики. Белёсые ракеты, гася луну, то и дело вонзались в небо. В лесу гулко звенело эхо выстрелов, и спугнутые птицы, свистя крыльями, ошалело носились, натыкаясь на вершины берёз…
А на следующий день в пригородном сельце, что южнее Славуты, на площади перед зданием колхозного правления, где тогда помещался немецкий комендант, висел на суку старого бука молодой человек в форме советского солдата, с грязными култышками бинтов на ногах. Гимнастёрка и шаровары повешенного сплошь коробились от запёкшейся крови.
По округе уже ползли слухи о побеге раненых пленных, о их необыкновенном бое с фашистскими конвоирами и о том, что только одного из бежавших после долгих поисков удалось настичь. Поняли люди, что этот единственный и был тот заросший чёрным волосом парень, что висел на суку бука перед зданием немецкой комендатуры. Подходили, молча рассматривали тело и убеждались, что не от петли, а от многих и многих ран умер этот неведомый солдат, поняли, что уже мёртвым он был повешен мстительными палачами.
Ночью совершилось чудо. Под самым носом у часового, охранявшего комендатуру, повешенный исчез.
Исчез бесследно, точно растаял в тёплом весеннем тумане. Только конец обрезанной верёвки осветило поднявшееся солнце. А на следующую ночь на развилине дорог, ведших из Славуты на юг и юго-запад, под старым клёном появилась безымённая могилка. Крестьяне окрестных селений спрятали и выходили беглецов. От них узнали они то, что случилось в гросслазарете. Говор о необычном подвиге неизвестного солдата, покоившегося под кленом, пошёл по хуторам и лесам…
…Вот и всё, что удалось мне узнать от окрестных селян в те дни, когда мимо клёна и безымённой могилы на юг и юго-запад пошли наступающие советские войска. И мне хотелось, чтобы рассказ этот, в котором я ничего не замолчал и не прикрасил, лёг тогда рядом с наивными солдатскими букетами и венками на могилу неизвестного советского солдата.
Тяжело смотреть, когда плачет мужчина, но видеть слёзы на загорелом, обветренном, точно гвоздём исчерченном глубокими морщинами лице бывалого солдата — невыносимо. И когда серые упрямые глаза ефрейтора Николая Ефимовича Завийхвоста налились влагой, всем стало вдруг жутко, и наступила такая тишина, что слышно стало, как он тяжело, с хрипотцой дышал, перебарывая себя.
— Ладно, расскажу я вам об ней, что знаю, — сказал он, наконец, точно проглотив большой кусок, застрявший в горле. — Ну, а чего не знаю или забыл, они добавят, — кивнул на казаков-однополчан, прятавшихся на дне мёрзлого окопа от острого ледяного ветра, резко бросавшего на наши головы пригоршни колючего песку. — Звали мы её Мария. Понятное дело, была у ней фамилия — товарищ Шевчук фамилия, было и звание старшина медицинской службы звание, но у нас её по-другому никто и не звал ни Маша, ни Маруся, ни Муся там какая-нибудь, а всё Мария да Мария. Почему так, я вам и объяснить не смогу… Она была она до всех до нас такая ласковая, заботливая, обходительная, ну, словно бы, верно, сестра родная. И ко всем она шла с добрым сердцем, и для каждого у неё припасено было хорошее слово. Эх, и душевные ж бывают люди…
И всё-то ей было интересно, и до всего ей дело, и про всех она помнила, Мария наша. Бывало, особливо осенью, набьётся в землянку народ, сырость, духота, сверху пода каплет, под ногами хлюпает, со стен сочится, шинель на тебе мокрая, колом, аж пар идёт, цыганский пот до костей прошибает, а она войдёт — ну, точно солнышко из-за туч, и теплее и светлее станет, ей-богу. К одному подойдёт, спросит: «Как жена-то, пишет?» Другому, новичку какому-нибудь, покажет, как портянку подвернуть, чтоб ноги не сбивала. Третьему поможет письмо домой накарябать… Вы вот спросите ребят: никто лучше её письма эти писать не умел, такие они у неё душевные получались. Четвёртому, глядишь, пуговицу к шинели пришила. А то был у нас один, вроде из цыган, здоровенный малый, и всё не брился, — щетина чёрная, жёсткая, как проволока, — так, бывало, и ходит, как овца нестриженная. Так вот ему она раз бритвенный ножичек подарила да при всех. Мы со смеху как грохнем, а он, что ты думаешь, с тех пор бриться стал.
Читать дальше