Нортон продолжал:
– Так я ничего плохого не хочу сказать о нашем старике Паттоне. Он, может быть, самый блестящий офицер американской армии. Скажу больше, я горжусь Джорджем. Ведь именно он, а не кто другой выпер гуннов из Сицилии. Я там был, сэр, у меня за Сицилию «Серебряная звезда». Правда, за последнее время Паттон стал слишком фасонистый. На рукоятку своего пистолета насадил жемчужины. А посмотрите на его машину – он намалевал на ней две огромных генеральских звезды, чтобы уже издали было видно, едет сам Джордж Паттон. Но все это мы ему прощали. Но мордобой? Нет, извините, сэр! Мы свободные американцы, и из того, что сейчас мы в этой провонявшей Европе, не следует, что с нами можно обращаться, как с какими-нибудь протухшими французишками или полячишками!
Теперь ропот послышался в толпе партизан, обступивших американский взвод. Урс поднял руку, призывая к тишине.
– Полегче, сержант, – сказал он. – Тут нет «французишек» и «полячишек», а есть французы и поляки. И они твои братья по оружию. Поэтому…
Урсу не дали договорить. К строю американцев подбежал худой нервный Жан. Впрочем, сейчас он был непривычно спокоен. Он сказал на довольно правильном английском языке, изредка только вкрапливая французские слова, тут же, впрочем, поправляя себя:
– Слушай, янки, мы, французы, тоже против мордобоя, но мы за честную драку. Скидывай шинельку, и померяемся с тобой. Ни один порядочный француз не отойдет в сторонку, когда его оскорбляют.
– И ни один поляк, – раздался чей-то голос из толпы партизан.
И вслед за тем, раздвигая людей руками, вышел Брандис.
– Выбирай, – сказал он коротко.
Урс шагнул вперед. Громадная фигура его воздвиглась между ними как стена.
– Спокойно, ребята, – сказал он. – Не хватает только, чтобы мы передрались друг с другом. Но здесь затронут вопрос чести. Поэтому, Нортон, тебе придется выбирать: или драться, или извиниться и взять свои пошлые слова о французах и поляках обратно.
Нортон стоял молча. Тишина была такая, что слышно было шуршание ветра в верхушках елей. Наконец он сказал:
– Я никого не хотел обидеть… Сорвалось с языка… На войне язык грубеет… Если мой генерал не постеснялся извиниться, то не постесняюсь и я, его солдат. – И неожиданно добавил: – А теперь, если вам этого мало, стукнемся.
Он попытался обойти Урса, но всюду натыкался на его руки, которые отодвигали его мягко, но неодолимо.
– Хватит, хватит, – повторял Урс, – все в порядке.
Он поискал глазами Осборна, чтобы тот увел свой взвод: страсти накалились, дух драки носился над поляной. Но первого лейтенанта нигде не было видно.
Осборн ушел в лес. Он хотел побыть один. Все происшедшее взволновало его. Он остановился у толстого пня. Смел с него снег. Сел. Он уверил себя, что ему надо поразмышлять. Ибо решение уже было принято. Оно было принято в тот момент, когда он узнал, что генерал публично перед строем попросил прощения у солдата. Он, Осборн, закричал тогда: «Не верю!» Но он крикнул так оттого, что он не хотел в это верить, не хотел, чтобы так было, однако понимал, что это было именно так. Ему стало жаль Паттона. Он знал его. А солдата он не знал. Он всегда восхищался Паттоном. А солдат – это какая-то абстракция, что-то безликое. Поэтому он жалел именно Паттона – этот гордый человек, этот великолепный уникум, да – единственный в своем роде, унизился до извинения, перед простым солдатом, которых миллионы. В этом тоже было что-то великолепное, что-то большое, может быть великое, недоступное заурядному человеку…
Да! Решение принято! Осборн вскочил и энергично зашагал обратно в лагерь.
Он там сразу наткнулся на Урса.
– Что у вас такой праздничный вид, Осборн?
– Какой? – удивился Осборн.
– Ну, какой-то радостный, ликующий, я бы даже сказал, просветленный.
Черт! Никогда не знаешь, серьезно ли говорит этот могучий чудак или шутит. Но действительно, с того момента, когда Осборн принял свое решение, его охватил прилив радости.
– Великолепный поступок Паттона, правда, Урс? Урс улыбнулся и сказал:
– Человеческая глупость так же многообразна, как и человеческий ум.
И зашагал дальше, оставив Осборна в полном недоумении.
Осборн вернулся к себе в палатку. Чувства его были смутны. От радостного возбуждения не осталось и следа. Снова чугунная плита надвигалась на сердце. Осборн сделал то, что он делал в безвыходном положении: он заснул. Почти непроизвольно.
И снова этот сон… Его сны были главным образом запоздалым сведением счетов. Он рассчитывался в них за обиды своей жизни. Он женился на женщине много старше его и с бурным прошлым. Он расправлялся с ее любовниками, и это было так ярко, как наяву.
Читать дальше