Светка, когда я пересказал разговор с Мариной, засмеялась: «Мне бы твои заботы!» Она была озабочена шубой для Наташки, обзванивала универмаги и ателье. А мне, признаюсь вам, сделалось как-то не по себе от исчезновения «Марса». Будто он затаился. Будто выжидает чего-то, черт его дери…
В толсто Наташка познакомила нас с Димой Филимоновым, однокурсником по филфаку. Это был чернобородый акселерат в джинсах и майке с изображением целующейся пары. Майка не очень мне понравилась, а парень был вроде ничего. По-современному бойкий, коммуникабельный, он производил впечатление вполне стандартного молодого человека, случайно забывшего прихватить с собой орущий магнитофон. Светке он не понравился совсем. «Он же неинтеллигентен!» — объявила она дочери. У Наташки на белом лбу прорезалась сердитая складочка, совершенно как у ее матери. «Ну мама, ну откуда ты знаешь? И вообще, как ты понимаешь интеллигентность?» — «Один признак интеллигентности, — вмешался я, — у него во всяком случае есть — борода». — «Тебе все шуточки, Боря! — закричала Светка. — А тут решается судьба твоей дочери. Интеллигент должен быть умный и добрый!»
Ох, Светка… милая ты моя, простодушная… Все-то ты знала, все хотела привести в соответствие со своими представлениями о жизни… Но жизнь-то сделана из неподатливого материала… из грубой руды со всякими там включениями…
В общем, под Новый год Наташка позвонила из Ленинграда и сообщила, что они с Димой решили пожениться, на 30 января назначен обряд во Дворце бракосочетаний. Наше благословение не требовалось, но на свадьбу мы приглашены — и на том спасибо. Мы взяли неделю за свой счет и вылетели в Ленинград, Свадьбу описывать я не стану. Было много еды, питья и громкой музыки в снятом зале ресторана — ну, как теперь принято.
Меня приятно удивило, что отец Димы — Алексей Иванович Филимонов — в войну работал в Кронштадте мастером по артсистемам. Это был плотный жестколицый человек с астматическим дыханием, в больших очках, странно увеличивавших его глаза. Война застигла его студентом военно-механического института в Ленинграде. Не доучившись, он получил направление в Кронштадт на ремонтный завод, стал слесарем-монтажником, устанавливал и ремонтировал пушки на Котлине, в Рамбове, на Лавенсари — словом, свой брат балтиец! «Под Ижорой однажды, — хрипел он, подливая мне и себе, — работали зимой на батарее, четыре системы, К-3, на одной надо лейнер менять… Комбат режет: спирту дам сколько душа примет, только чтоб мне никаких допусков! Ноль в ноль! Чтоб мне, говорит, передачи к прицелам без мертвых ходов были…» А музыка гремит, там кричат: «Горько!» Молодые целуются. А Филимонов-старший таращит за очками глаза и скрипит: «Мороз под тридцать, сил никаких, ляг и помри, а надо делать. Начали лейнер снимать — тут обстрел…» — «Да что ты, Леша, все про войну да войну, — ворчит его толстая и черная, восточного типа, жена. — Хоть на свадьбе сына уймись». А он: «Никогда не уймюсь… уймусь… Вот мой сват тоже с Балтики… Понимает, что к чему. Где у нас главное дело жизни… Верно, сват?» — «Верно», — говорю. А музыка гремит. Светка сидит рядом с Наташкой, оживленная, улыбается, но я-то вижу, как она внутренне напряжена, как безмерно взволнована… Делает мне знак, чтоб я много не пил… Ладно… Танцы пошли… Дима, подстриженный, в новом костюме, осторожно кружит Наташку — чудо хрупкости в белоснежном платье… Хорошо, что не эти готтентотские подергивания, а — старый добрый вальс… А Филимонов, до которого только теперь дошло, кто такая Марина Галахова, скрипит-хрипит ей в ухо со сверкающей сережкой: «Про нас, кронштадтских артмастеров, не пишут. Нас как будто и не было. А мы знаете какую сделали на войне работу…»
Да, вот так со свадьбы начался страшный в моей жизни 192 год.
Наташка переселилась к Филимоновым в их двухкомнатную квартиру на Будапештской улице. Почти сразу она забеременела. Опять у Светы душа не на месте. Наташке надо больше на воздухе, а она сидит в Публичке, корпит над своей дипломной работой о Добролюбове. Опять же — таз у Наташки узкий, рожать будет девочке трудно…
Если б не было никаких поводов для беспокойства, моя жена бы их придумала.
В марте умер Ефим Литвак. Мы с Василием Ушкало поехали в Шаповаловку, и Андрей Безверхов приехал. Литвак, седобородый, с маленьким изжелта-серым лицом, лежал в гробу умиротворенный, закрыв глаза морщинистыми веками. На нем был черный пиджак, брюки заправлены в короткие сапоги. Сапоги эти бросились мне в глаза… и мгновенно вынесло на поверхность памяти Молнию — как я мерз там в ботинках и люто завидовал добротным сапогам Литвака… В хате народу было немного, с десяток стариков да старух, в тихих разговорах часто повторялось слово «бджилы», то есть «пчелы». Покойник, вот этот седой дед, был хорошим пасечником, понимал пчел, и они его понимали. Так-то. А куда ж подевался лихой десантник с его кошачьей ловкостью, с бесстрашной усмешкой? Я слышал, Ушкало рассказывал Галине Петривне, как Литвак спас его в бою и как их обоих спасли «вот эти» — тут он кивнул на нас с Андреем. А она неподвижно смотрела черными очами из-под черного платка на седобородого Ефима — главная его спасительница. И все это было круто перемешано во времени и пространстве, прочно повязано жизнью и смертью, — право, оторопь брала. Отходил по земле, отвоевал, отстрадал положенный судьбою срок Ефим Литвак, и вот сама вечность с тихим шелестом березовых ветвей склонилась над его могилой на деревенском погосте.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу