Я успокаивал себя мыслью, что как только я привыкну к новой обстановке, все будет хорошо. Это все равно, что впервые прийти в дом, в котором раньше никогда не бывал. Сначала ощущение странное, но уже через пару часов, несколько пообвыкнув, начинаешь чувствовать себя увереннее. Я сознавал, что то же самое произойдет, как только с меня снимут повязку. У меня попрежнему оставались спрятанные в надежном месте компас и карта, так что по крайней мере это будет хоть какимто преимуществом.
Здесь было холодно: холод был сырым, затхлым, древним. Пол был сырой. Я сидел в жидкой грязи и дерьме. Я обнаружил, что могу руками дотронуться до стены. Она оказалась оштукатуренной, с отслоившимися и обвалившимися кусками, а у самого пола зиял провал. Бетонный пол был грубый и неровный. Поскольку весь вес моего тела был сосредоточен на заднице, я попытался переменить положение. Я попробовал было вытянуть ноги, но это не помогло, тогда я снова подобрал их под себя и постарался наклониться вбок. Но в какую бы сторону я ни наклонялся, у меня начинали болеть руки. Мне просто никак не удавалось найти удобное положение.
Я слышал доносившиеся снаружи громкие голоса и шаги. Судя по всему, в двери было какоето отверстие или окошечко, и я чувствовал, что на меня смотрят, изучают как некую новую достопримечательность, – просто таращатся пустыми глазами. У меня мелькнула мысль, что, если мне суждено когданибудь выбраться отсюда, я больше никогда в жизни не пойду в зоопарк.
Боль от наручников и постоянного напряжения мышц стала невыносимой. Наблюдают за мной или нет, у меня не оставалось выбора, кроме как постараться улечься, чтобы облегчить нагрузку. Я все равно ничего не терял. Пока не попробуешь, все равно ничего не узнаешь. Я перевернулся на бок, и тотчас же последовало облегчение – и громкие крики. Я понял, что сейчас меня снова начнут бить. Все до одного нервные окончания моего тела завопили: «Твою мать! Твою мать! О нет, только не это…»
Я попытался было снова усесться, опершись всем своим весом на стену, но не успел. Со скрежетом отодвинулся засов, и охранники завозились с перекосившейся дверью, стараясь ее открыть. Дверь тряслась и грохотала, как старые гаражные ворота и, наконец, распахнулась, продолжая громыхать, словно гроза в кукольном театре. Это был самый устрашающий звук, какой я только когдалибо слышал, жуткий, абсолютно жуткий.
Ворвавшись в камеру, охранники схватили меня за волосы, пиная ногами и колотя кулаками. Смысл их разъяренных криков не вызывал сомнений. Усадив меня обратно в неудобное положение, охранники покинули камеру, захлопнув за собой дверь. С лязгом задвинулся засов, и отголоски шагов затихли вдали.
Похоже, это уже самая настоящая тюрьма, самая настоящая камера, а не чтото, устроенное наспех. Я полностью во власти своих тюремщиков. Значит, вот где все произойдет? Пока что бежать нет никакой возможности, и если все и дальше останется так, ее никогда и не будет.
Эти ребята прекрасно знают, что делать. Все их действия отточены и отрепетированы. Внезапно на меня накатилось ощущение, что так будет продолжаться вечно. Надежды больше нет. Наверное, невозможно было чувствовать себя более подавленным и одиноким, более несчастным и забитым.
У меня в мыслях все смешалось. Я гадал, сообщили ли Джилли о том, что я пропал без вести и считаюсь погибшим. Мне хотелось верить, что ей ни хрена не сказали. Я надеялся, что комулибо из наших удалось перейти границу или же иракцы сами обратились в Красный Крест. Хоть какойто шанс. Быть может, скоро меня покажут по телевидению, что будет просто замечательно. Впрочем, будет ли? Родные и близкие и так уже места себе не находят от беспокойства, просто потому что идет война. Джилли всегда относилась к моей работе достаточно спокойно. Ее позиция заключалась в том, что ей не причинит боли то, о чем она не знает. У нее получалось просто вырезáть все это из сознания. Однако на этот раз не вызывало сомнений, куда я отправляюсь; и то же самое можно было сказать про моих родителей.
В моей смерти меня пугало только то, что о ней может никто не узнать. Я не мог вынести мысль, как будут страдать мои родители, не получив тела, которое можно было бы оплакать, оставаясь в неведении до конца дней своих.
Несомненно, на данном этапе большие иракские шишки не хотели нашей смерти, потому что если бы простым солдатам дали волю, нас бы уже давно прикончили. А если нас собираются оставить в живых, то делается это с какойто целью, – или ради пропаганды, или просто потому, что иракское руководство уверено в неминуемом поражении и не хочет выставить себя с плохой стороны расправой над военнопленными.
Читать дальше