Я вылез из окопа, присел и закурил… Было около часу дня. Ещё часа два поброжу я по бывшей передовой, повспоминаю прошлое, очищусь душой от своего беспорядочного московского жития, прикоснусь к светлой и ясной своей юности, ну а дальше?..
Я поднялся. Восемьсот метров обратного пути по полю показалась мне тяжёлыми — сказалась и бессонная ночь, и двадцать вёрст дороги, и глотки из фляги.
Войдя в рощу, я повернул налево и пошёл в сторону Панова. Там я должен перейти овсянниковский овраг и попасть в небольшой (метров сто в длину) лесок, в котором прошёл мой апрель сорок второго. Там, наверное, я найду землянку ротного и свою, которую, правда, тогда не успели докопать. За этим леском было просматриваемое и простреливаемое немцами пространство, а потом маленький взгорок с несколькими берёзками. С него-то и было наше последнее наступление на Паново. Не наступление, а отвлекающий немцев маневр, но нам-то об этом сказано не было. Нам приказали наступать на Паново. А в роте было двадцать два человека. О том, что это был маневр, я узнал потом, через день, когда рассказали мне ребята из второго батальона, что в то время, когда мы барахтались в поле перед Пановом, бригадная разведка, ходила в ночной поиск.
Я шёл довольно долго, но всё ещё не видел овсянниковского оврага. Вообще здесь я совсем не узнавал места, всё было другим. Не узнал и овраг. Он был больше и глубже, а сейчас — небольшая выемка, за ним мелкий кустарник… Но должны же остаться три берёзы на взгорке? Я шёл всё дальше, всё так же не узнавая, и, если бы не круглые лужицы — остатки воронок от мин, — можно было подумать, что я иду совсем не по тому месту.
Так, не узнавши ничего, я вышел к краю. Впереди расстилалось поле, за которым и стояло когда-то Паново. Его не было. Где-то вдалеке виднелись серые, кирпичные трехэтажные дома. Да, ничего похожего. Всё разрослось, затянуло порослью промежуток между лесом и тем взгорком, и не узнавал я эти места. И землянок не нашёл — или не наткнулся на них, или обвалились они, сровнялись с землей.
Я помнил всё, что со мной было за эти два месяца на передовой. Всё вплоть до мелочей, вплоть до самых незначительных разговоров. Это были первые бои, и потому впечатывалось всё накрепко и надолго. Помнил я и последний наш рывок на Паново. Только одно я выбросил из памяти… И сейчас оно обрушилось на меня, смяло, и я опустился на землю, где стоял, словно парализовало ноги, как и в тот, вспыхнувший сейчас в памяти вечер.
Сколько лет я как-то бессознательно отгонял это от себя. И вот вернулось. Не потому ли и тянуло меня именно сюда, а не в другие места, где воевал тоже? И не только потому, что здесь моя первая война, а может, именно потому, что вспомнилось сейчас с придавившей меня ясностью.
Ещё днём нам приказали выдвинуться на тот взгорок с тремя берёзами и ждать там дальнейших распоряжений. Первые несколько человек благополучно добрались туда, кто ползком, кто перебежкой. Но потом немцы заметили передвижение и начали обстреливать. Ранило троих. До взгорка дотянулось девятнадцать. Небольшой кустарник плохо скрывал нас. И весь день мы были у немцев на виду под постоянным обстрелом. И если со стороны Панова у нас была какая-то защита — сам взгорок, то со стороны Овсянникова мы были как на ладони. Оттуда и вели немцы огонь.
Мы расползлись кто куда, часто перебирались с места на место в надежде найти какую-нибудь ямку, рытвину, в которую можно вжаться и стать незаметными, но всё напрасно.
Легко раненные сами перебирались в рощу а около меня лежал с простреленной грудью пожилой боец, татарин. Мы перевязали его, и я спросил у ротного разрешения вынести его в тыл.
Но ротный, видно, с минуты на минуту ждал у телефона приказа комбата на наступление и не мог разрешить двум людям уйти с исходных позиций. Людей и так слишком мало.
А я лежал около раненого, зная, что при ранении в грудь необходима немедленная помощь, иначе смерть, но ничего сделать не мог. Я вообще тогда не понимал, зачем мы здесь, какое может быть наступление силами чуть больше отделения, когда до этого захлёбывались наступления целого батальона? Все мы надеялись, что не сегодня завтра нас должны сменить, а вот приходится идти опять. И если миловала нас судьба два месяца, то ещё обидней погибнуть сейчас, за несколько дней до смены…
Раненый же тихо и безжалобно умирал возле меня. Побелел, часто и хрипло дышал… И кто-то еле слышно, чтоб не услышал умирающий, сказал: «Вот уж точна пословица — перед смертью не надышишься».
Читать дальше