Семь дней и семь ночей длился в гестапо допрос. Гестаповцы сменялись, я оставалась бессменной. В памяти появились провалы: то помнила себя в одном кабинете, то вдруг обнаруживала себя в другом; помнила, что меня вздергивали на кольца, и вдруг видела свои пальцы в дверной щели; разговаривал со мной майор, но напротив оказывался белесый и длиннолицый обер-лейтенант.
В минуту просветления пугалась — не сболтнула ли что в беспамятстве? Вначале беспокоилась о Федоре — как он, а потом забыла о нем. Вдруг мне привиделась первомайская демонстрация в Москве и послышался папин голос: «Страна моя, Москва моя — ты самая любимая…» Однажды маленькую папа взял меня с собой на демонстрацию.
И еще я путала двух оберов — оба высокие, оба сухощавые, оба подтянутые, от обоих пахло одинаковыми парижскими духами. Только один был белес, а другой — брюнет, с длинным носом и усиками а-ля Гитлер. Я бешено ненавидела эти усики. И все-таки путала его с белесым. Наверное, потому, что оба на допросах вгоняли мне под ногти пластинки.
Один из оберов — так и не помню который — подвел меня раз к большому зеркалу, не помню ни одного кабинета с зеркалом, и сказал:
— Взгляните на себя, мадемуазель. Может, после этого у вас появится охота говорить?
Я посмотрела.
Стекло отражало нечто, мало похожее на человека. Не было лица — студень, с едва видными щелями на месте глаз и рта. Не было волос — бесформенная, слепленная кровью, грязная кошма. Не было плеч и шеи — кровоподтечные опухоли. Не было рук — распухшие болячки.
Я поднесла руки к глазам — не поверила зеркалу.
— Будете говорить, мадемуазель?
— Нет.
Перчатки по лицу.
Нет!.. Нет!.. Нет!.. Я не буду говорить. Это не я — в том зеркале полуголый, распухший, синюшный комок плоти. Это не я.
С последнего допроса меня унесли.
Последний допрос длился двое суток. Меня держали двое суток на ногах под мощной электролампой.
Потом в камеру пришел один из оберов и прочел на ломаном русском языке приговор: смерть через повешение. И я облегченно вздохнула — кончились допросы. Это просто счастье, что кончились допросы. Перчатки, дверные щели, пластинки, кольца под потолком, электрические лампы.
И я заснула сном человека, выполнившего до конца свое трудное дело. Еще не провалившись в дремоту, подумала: «Как Зоя Космодемьянская»… Еще с той первой заметки в «Правде» я хотела во всем походить на свою землячку, московскую школьницу Зою.
Но когда, через три дня, в камеру вошел гестаповец и приказал выходить, я поняла, что совсем не хочу умирать. Едва дотащилась до двери, от двери по коридору — до выхода в подъезд, от подъезда — до машины.
Нет, это был не только результат полуторамесячных побоев, пыток, голода. Хотя и это тоже. Но я откровенно не хотела умирать. Впереди шла, покачиваясь вместе со мной, виселица с четырьмя повешенными мальчишками-москвичами. Мальчишек нет, а жизнь есть. Меня не будет, а жизнь останется.
«Мамочка моя родненькая, спаси!» — твердила я про себя, как молитву. И при каждом повороте сердце обрывалось — сейчас. Сейчас остановится машина и… Машина без остановки пересекла незнакомый мне румынский город Фальчиу. Наконец остановилась у вокзала. Нет, еще не сейчас, не сию минуту.
В вагоне узнала — везут зачем-то в соседний город Бырлад.
Клетка-одиночка, тоскливая, как колодец. Зарешеченное узкое окно. Что-то веселое перестукивают колеса — совсем не погребальное. А из-за стены мне чудится бормотание, чудится имя «Женя!» Или это колеса так выстукивают: Же-ня, Же-же-ня.
Минутная стоянка, и отчетливое «Женя» — бормотание, тяжелый мужской плач. Неужели Федор?
Я упросила солдата-румына, он дал нам ночью поговорить пять минут. К счастью, Федор пришел в себя.
— Плохо мне, Женечка. Все время боюсь, что сболтну, подведу тебя.
Федора тоже было не узнать, гестапо обработало его крепко. О смерти сказал мимоходом — приговор ему вынесен. И я поняла — о приговоре мне он не знает, он только боится навлечь на меня большую вину. И я смолчала. Не знает, так лучше. Пусть не знает до последнего момента.
Поезд остановился на перроне, и снова пришлось собрать все силы, чтобы идти. Здесь-то, наверняка, конец.
Конец!.. Чему конец? Небо синее над головой. Ветер в деревьях. Люди. Жизнь. А мне конец!
Два немецких солдата с автоматами ведут меня.
Два немецких солдата с автоматами ведут Федора.
А навстречу колонна русских военнопленных. Не люди — тени. Их тоже убьют. Их уже убивают — медленно, жестоко, повседневно. Кому хуже — нам с Федором или им?
Читать дальше