— Николаич! — кричал он радостно высоким тонким голосом. — Вывернулся, зныч, из-под смерти! Ну, молодец! Ну, хват! Знай наших, журавкинских! А мы ить уже похоронили было тебя, брат. А ты вот… Ах ты, зныч, господи! Завострился весь, клок волос седой…
— Ладно, дед, давай веди наших коней, — прервал его Алешка. — Пора и на поле. Бабы на коровах и то, небось, уже выехали.
— Счас, счас, — даже не повернув голову в его сторону, сказал, как отмахнулся, Евтей и присел рядом с Великом на оглоблю. — Ах ты, ну… Молодец, молодец!.. У нас тут, брат, тоже все вроде ничего обошлось. Живем. Не так, конечно, как до войны, ну все-таки, зныч… Пять лошадок. Гитлер-мерин, правда, в плуг не годится, а и он по малости кой-какую работенку работает. Две кобылки — наши, колхозные. Да ты их должон помнить: Жердина и Лихая. Пережили лихолетье, не старые еще, послужат. Два меринка армия наша оставила. Малость поранены были, ну не шибко, выходили. Мальчик, правда, прихрамывает… Коровенки у людей сохранились.
— Одиннадцать на девяносто дворов, — сказал Алешка и сплюнул. — По твоему рассказу, дед, жизнь наша лучше некуда получается, только вон в заплатках весь почему-то ходишь.
Дед Евтей с досадой махнул рукой и побежал в конюшню.
Через некоторое время он вывел еще двух лошадей. Одну передал Алешке, повод другой протянул Велику.
— Держи, Николаич. Лихая. Только ей больше подошла бы другая кличка — Хитрая или, скажем, Ушлая. Ну, сам увидишь… Бог в помощь, работник, — последние слова он произнес торжественно, приосанившись, и поднял руку (наверно, хотел благословить, догадался Велик), но спохватившись, что ля, болезненно сморщился и потряс кистью, будто бы сбрасывая боль.
Пахари повели лошадей к кузнице. Там прицепили к постромкам плуги, сели верхом и поехали по верхней дороге в поле.
Велика немного обеспокоили слова деда Евтея о Лихой. Он начал присматриваться к кобыле, и беспокойство его усилилось. Она была гнедая со светлыми пятнами у задних ног. Когда Велик подошел к ней с хомутом, Лихая вздернула голову и вызывающе, как ему показалось, уставилась на него. Его поразил именно вот этот осмысленный взгляд. Привстав на цыпочки, он все же дотянулся до ее головы и охомутал.
Из-за Евтея и — рикошетом — из-за Велика пахари действительно прибыли в поле позже всех. Они проехали мимо большой группы женщин, вскапывающих землю лопатами, потом мимо тех, что пахали на коровах. Это было непривычно для глаз: опутанные веревочной сбруей, выгнувшиеся от напряжения коровы; дети, положив повода на плечо, тянут животных, как будто несут их на себе; согнувшиеся за плугом бабы. В одном из поводырей Велик узнал Таню Чуркову. Она приближалась к дороге, была уже недалеко, отчетливо было видно красное от натуги, потное лицо, склоненное над землей. За плугом шла ее мать.
Немного дальше, уже слева от дороги, Велик увидел еще более непривычную картину: бабы, по четверо в упряжке, тащили по вспаханному полю бороны. Двигались они медленно, натужно, веревки, переброшенные на грудь, глубоко врезались в тело. Завидев подъезжавших по дороге пахарей, одна из женщин сбросила с себя сбрую и, замахав руками, направилась к ним. Это была Антониха. Лицо ее было залито потом.
— Эй, Алешка, миленький, дай закурить! — еще издали крикнула она.
Подойдя и вытирая одной рукой лицо, другую протянула к парню. Пахари окружили ее. Густо покрасневшая Наталья сказала:
— Постыдилась б, да и нас не позорила. Где это видано, чтоб баба курила? Это ж твоим внукам и правнукам поминать будут.
— Ладно, правнукам, — отмахнулась Антониха. — Ты сперва замуж выйди. — Свертывая цигарку, продолжала, обращаясь к Алешке: Бабы не курят, истинно так. Да мы-то нешто бабы? Мне вон благоверный в письмах с фронта соловьем разливается: милая, дорогая… Я ему как-то возьми и напиши: я, мол, теперь не милая и не дорогая, а в колхозе кобыла вороная. Что, неправда? Пускай знает, какой ценой хлебушко наш ему достается. Чтоб, как придет с войны, не выкатывал передо мной грудь колесом: я, дескать, фронтовик, а ты тыловая крыса. Мы тут тоже жизни свои кладем.
Сложное неизведанное чувство затопило душу, когда плуг врезался в землю и, потрескивая рвущимися корнями, пополз по лемеху бесконечный пласт земли. Честно сказать, Велик побаивался, что он уж и забыл, как пашут. Но вот плуг пошел выводить борозду, руки привычно заелозили на рукоятках, то приподымая их, то подталкивая из стороны в сторону — и старая радость ослепила, толкнулась в сердце. Потом острота сгладилась, размылась, но радость осталась — легкая, светлая, необременительная. Постепенно к ней примешивалось чувство спокойной отрешенности. Идешь за плугом, смотришь на движущуюся ленту земли, покрикиваешь на лошадь: «Ближе!» (если она далеко отошла от борозды и плуг начинает делать огрех) и «Вон лезь!» (если сошла в борозду) — и ничего больше для тебя не существует: ты не думаешь об этом, но всем существом своим знаешь, что делаешь сейчас самое главное в жизни, все остальное приложится само…
Читать дальше