Нас били, потом как тюки швыряли в камеру. Мы уже даже не знали, на что стали похожи. Окно немцы снаружи забили досками, света нам не давали, мы подыхали в полумраке. Теперь мы убедились, что Яшка не был ими подослан, — его избивали наравне с другими. Время от времени немцы устраивали перерыв на несколько дней. В эти дни мы лежали, как бревна, больше на животе. Пивовар стонал, и это были не те его стоны, что раньше, а протяжные, замирающие крики, словно он уже кончался. Но первым не выдержал Гриц. В нем ведь и раньше жизнь едва теплилась. И вот однажды его швырнули в камеру прямо на пол. Ни у кого из нас не было сил помочь ему. Только Яшка втащил его на нары, на свое несчастье: этим он словно напомнил о себе…
— Кому? — полушепотом спросил кто-то из присутствующих.
Директор вздрогнул, внезапно выбитый этим вопросом из своих далеких воспоминаний.
— Кому? Вот то-то, кому… Но это надо рассказывать по порядку.
— Не мешайте! — шепнула хозяйка.
— Гриц скончался так тихо, что мы даже не услышали. К утру он уже окоченел. Пришел Ганс с другим надзирателем, и за ноги вытащили его из камеры.
Я видел, что агронома что-то мучит. Только впоследствии я понял, что как раз в тот момент, когда вор, сам ползая на коленях, втаскивал на нары умирающего, у агронома родилась одна мысль; сначала, быть может, он сам не вполне ее осознавал. На следующий день нас не вызывали на допрос. На второй — тоже. На третий — тоже. Раны затягивались, и нам сделалось еще труднее шевелиться. Что-то изменилось в нас: безразличие исчезло, будто его и не бывало. Наоборот, появилось болезненно острое видение всего происходящего. Быть может, потому я и почувствовал, что агроном упорно о чем-то раздумывает, что его ум неустанно поглощен какой-то мыслью. Наконец, однажды ночью, он решился и пробормотал, словно продолжал какой-то небывший разговор:
— В конце концов это же только преступник…
Я понял его с полуслова и остолбенел, до такой степени это было для меня неожиданно.
— Вы что? Спятили?
Он повернулся на другой бок и промолчал. Но, видимо, не успокоился, потому что на другой день снова заговорил со мной:
— Любому из нас есть что терять, любой из нас приносит ту или иную пользу, мог бы и теперь принести и в будущем… А он три раза сидел при нашей власти и вообще…
Не хотелось верить, что в этом есть нечто большее, чем болтовня, и я лишь пожал плечами. Но он, видно, еще не совсем был уверен в себе и потому избрал меня пробным камнем, упрямо возобновляя разговор. Может быть, он выбрал меня потому, что тогда ночью волей-неволей со мной первым поделился планом побега.
— Ведь это единственный способ…
— Единственный?
— Да. Кто это может выдержать, кто это выдержит? Один уже умер, завтра умрете вы, умру я. А так еще остается какой-то шанс. До сих пор они ничего о нас не знают, ничего не могут доказать, — подержат и выпустят. Мы не имеем права так легкомысленно отказываться от жизни. И ради кого? Один какой-то воришка… Вы же партийный человек, я знаю, что партийный, — у вас есть обязанности, о которых нельзя забывать. Я уже не говорю о себе, будь что будет, но вы-то должны понимать, что раз нет выбора… Ведь партия в вас нуждается и еще будет нуждаться, вы еще многое можете сделать. Кто же будет с ними бороться, если вы станете так глупо отказываться от жизни, когда ценой одного уголовника…
Я резко прикрикнул на него. Он взглянул на меня и махнул рукой.
— Я-то что?.. Но вы… Я полагал, что когда речь идет о вашем деле, вы не будете так сентиментальны. Не хотите — не надо.
И он перестал говорить об этом. Я полагал, что он и в самом деле бросил свой план, и это было глупо с моей стороны. Я как-то не оценил всей серьезности того, что с ним происходило. Но нет, это осталось в нем, оно росло. Вы понимаете, какой соблазн? Спасти свою драгоценную шкуру, да еще объяснить это нравственным долгом… Он подбирал аргументы, убеждал сам себя, и соблазн одолевал его, быть может, еще сильнее с тех пор, как он замкнулся в себе. Теперь он непрестанно размышлял об этом. Физически же он оказался выносливей нас всех, за исключением Яшки.
Сначала я был уверен, что первым не выдержит бухгалтер. Но, к моему изумлению, этот маленький, худой человечек вдруг освободился от угнетавшего его все время страха. Он уже не боялся, не бледнел и не трясся. Объяснил он это очень просто:
— Теперь уж ясно, что нам придется умереть, и ясно, как умереть. Просто забьют нас, да и все. Чего же бояться! Я боялся, когда приходилось ждать, ждать и каждое мгновенье могло принести какую-нибудь ужасную внезапность, каждый приход Ганса, каждый шум в коридоре… Но теперь уже все известно и все ясно.
Читать дальше