Прежде чем завершить это письмо, которое почти целый день дарило мне удовольствие от вашего общества, позвольте еще одно воспоминание – о скромном пире, который вы с Лафентиной устроили в «Красном лебеде». Лакомства: заливные, лангусты, тресковые языки и barquettes, а еще множество пирожков, и все – в виде веера. Вы тогда были совсем дитя, я – намного вас старше, но еще молодой и не подозревавший о смертности и болезни.
Я был без гроша. На удовольствия, которых не перечесть, я промотал приданое жены, и прекрасная женщина продала свои драгоценности, чтобы спасти мою шкуру. Я полагал себя неуязвимым и не знал сожалений. Сегодня, почти тридцать лет спустя, я стар, я обрюзг, я – конченый человек. Вы же… Вы – в расцвете сил, стройная, как когда-то, хотя нельзя не заметить, как округлилась ваша грудь, как весел ваш взор – будто он может быть веселее, чем был в те дни. Как легко вы носите свои годы, топ amie , да, как легко! Думаю, это всё потому, что никто и никогда над вами не правил, ни человек, ни Бог. Будь вы либертенкой, каким великолепным образчиком вы бы стали!
Вы справлялись о моем зрении. Мне продолжают досаждать приступы слепоты, и все потому, что со мной делит камеру неуемная ярость. Ярость и мучительное утомление. Даже во сне мне нет отдыха: я продолжаю слышать стук, с которым падает в корзину отделенная от тела голова. Мои кошмары ужасны. Я вижу, как на срезе кровоточащей шеи раскрывается глаз, и это зрелище так на меня действует, что я обращаюсь в камень, в сжатый кулак из черного мрамора, вечно и гневно грозящий миру. Наверное, мне следует заменить фигуру на семейном гербе на тапо afica : бесстыдную руку, сложившую фигу. «Те faccioпа fica!» – «Да минует тебя сглаз!»
Казни продолжаются, и невозможно оставаться в стороне. Стоя у окна, я подобен Андреалфусу; я – как оцелот в клетке; я – сплошь глаза. Я думал, что сочиняю небылицы. Оказывается, я записываю факты.
– Ты, зачастую втайне, снабжала Сада книгами, заметками, написанными твоей рукой, набросками извращенного свойства, включая описания преступных деяний, списками слов на языке, неизвестном Comite, – возможно, то были шифрованные послания. Все это вошло в его рукопись сомнительного характера. Пришло время раскрыть суть вашего заговора.
– Заговора? Мы просто пишем книгу, гражданин.
– Тебя, попросили раскрыть ее суть.
– Наша книга начинается с картографа, францисканца по имени Мелькор, сопровождавшего Ланду на Юкатан. Так сильна вера этого человека и так велико его тщеславие, что он берет из головы все, чего не знает: выдумывает земли, пока не открытые или упрятанные за густыми лесами, или недоступные, потому что непокорные индейцы майя еще воюют с испанцами, убивая их скот, их кошек и собак и вырывая из земли их странные деревья.
Картограф не смеет покидать свою келью, но невелика важность: он верит, что им руководит божественное вдохновение. Мелькор – безумец, вообразивший, будто там, где он рисует озеро, озеро должно быть. Или река. Или горная гряда. А если их там нет, то, как только он их обозначит, они появятся, вызванные прямиком из Божьего помысла. Мелькор – христианин, а не каббалист, но чем больше он изучает ереси, тем больше его обуревает эта еврейская идея: дескать, сущее появляется, когда Бог о нем думает. В своем безумии францисканец верит: что бы он ни подумал, Бог замышляет. Или, быть может, не столь тщеславно: что бы ни замыслил Бог, воображает затем Мелькор. Тем самым невидимая связь между божественным замыслом и пером Мелькора предвосхищает реальность. Мелькор – Божий сосуд и Божье стило.
– Картограф умалишенный!
– Тщеславие картографа умеряется лишь его глупостью.
Он такой не один. Все времена глупы, включая и наше с вами, раз содомитов ломают на колесе. Чем, спрашивается, один рот лучше другого? Но одни времена – хуже других, и век Ланды кишит пагубно глупыми людьми. Людьми, которые не радуются новым мирам, а топят их в крови.
Год тысяча пятьсот шестьдесят второй, и Ланда, поразивший всех своей необычайной способностью к языкам, осведомленностью и рвением, назначен старшим инквизитором. Он поехал в Мани учинить розыск языческим верованиям, искоренить которые Церкви не удалось. Многим женщинам майя уже отрезали груди и скормили собакам, чтобы устрашить и принудить к повиновению их мужей и отцов, братьев и сыновей. Дорогу в Мани обрамляют насаженные на пики младенцы. Повествование начинается с этой сцены: дорога, тела. Въезжая в Мани, Ланда видит испанского мастиффа, глодающего отрубленную руку.
Читать дальше