Но я не нашел ее ни в одном из баров. И не я подмял ее под себя. Это сделал тот другой писатель, который меня ненавидел и для которого это тоже был последний вечер.
Стоя под бронзовым князем, я рассмеялся, я вдруг словно бы увидел извне этот свой трагический и в чем-то бутафорский миф, история за историей склевывающий мою печень, мою изначальную светлую радостность, оставляя вместо нее лишь писательскую бронзу. Я вдруг подумал, как было бы здорово не возвращаться сейчас в гостиницу, потому что… потому что я вдруг как почувствовал, что наверняка найду ее там. А зачем это мне теперь, когда я вдруг все понял ? Я повернулся к памятнику. Но князь по-прежнему простирал надо мной свою бронзовую длань, и яркий свет Луны падал на мое лицо, сверкая между его пальцами.
Венский профессор неожиданно появился из-за цоколя. Свиные маленькие глазки, узкие модные очки, растрепанные волосинки и крупный красноватый с какой-то черной точкой нос.
– Я так и знал, что вы здэсь, – задыхаясь выговорил он. – Я искать вас по всему Белгрейд. Там, в гостинице вас ожидает женщина, очень красивый госпожа.
– И вот вы меня нашли… Но как?
Он усмехнулся, замечая, что я помрачнел.
– Как в том вашем анекдот: здэсь, на площади светлее всего.
„Опять я попался! Сука, ну не дают сойти с рельс. Шаг за шагом делают из меня знаменитого венского писателя… А почему, собственно, то, о чем мы начинаем рассказывать, должно иметь продолжение? Почему все истории должны иметь начало, продолжение и конец? Разве недостаточно лишь начала?“
– Пора, – как-то злорадно проговорил он, словно бы вкладывая мне в ладонь пистолет.
Я почему-то вдруг подумал, что ведь тот последний вечер в Айове мог бы кончиться по-другому. Я мог бы, например, просто купить эту Пьету, купить ее ночь, возвратив деньги, которые заплатила мне Америка за мою откровенность, эти несколько тысяч долларов. Мог бы? Конечно же, нет, ведь она – патриотка. Скорее, мы могли бы уехать с ней на эти деньги в путешествие, если бы я не ответил ей тогда так глупо и позволил уйти. Домик Генри Миллера в Биг Суре, на побережье Тихого океана. Как мы стоим на пороге, вот его „уандервуд“, фотография с Зивой Роден. Как мы ночуем в отелях, продвигаясь все дальше и дальше на юг вдоль побережья. Комната в стиле Хемингуэя – яркий пронзительно желтый с синим пододеяльник, на обоях ван-гоговские виноградники в Арле, крашеный белый стул. А через день комната в стиле Керуака, где мы выглядываем из-за своих фотографий, стены-обманы и стены-иллюзии. Или комната в стиле Каннингема – пронизанность солнцем, ноздреватый сиреневый в тени воздух, дверь в сад. Какие еще? Комната в стиле Фолкнера или Курта Воннегута… Снова на юг, шоссе под скалами. Великий океан – отец и мать всех океанов, великий, живущий сам по себе, исторгающий прибой или успокаивающийся в предвечерней закрученности течений, сам себе он назначает часы, свои приливы и свои отливы… Тот последний вечер в Айове, кончающийся и здесь, в Косово, где я побывал совсем недавно, где албанцы взрывают православные храмы и где американские полковники отворачиваются от руин, как будто бы ничего и не было. В Косово, где я взял бы ее грубо и жестоко, как будто она могла бы заплатить сербам за эти развалины.
Абстрактно, вслед за Браком или Пикассо, я мог бы утверждать, что все состоит из кубов, и что один куб ничем не лучше другого. Есть правда мусульманского куба, также, как и правда христианского или буддийского. Из космического далека легко рассуждать об абсолютности стиля. Но стоя здесь, под памятником сербскому князю, я вдруг подумал, что писателем меня сделало не это. Я понял, что писателем меня все же сделала страсть.
Где-то в Сопочани монах обходит храм, отпугивая злых духов, где-то на полустертых фресках над Девой склоняются ангелы, и никая моя абстрактная просвещенность, никакой мой атеизм глубоко начитанного человека не могут уберечь меня от этого трагического мифа. Быть может, я и хотел бы от души и откровенно, подобно тому же Генри Миллеру, посмеяться над самим собой, над своими собственными предрассудками и запретами, чтобы найти в конце концов свой собственный тайный дзэн. Но нет, здесь, в Сербии я нахожу в себе только славянина и здесь бог мой – Христос. Здесь, в Белграде, я есть православный серб, и устроители этого действа не случайно перепутали баджи.
Она лежала поверх одеяла. Снова эта узкая с ямкой от позвоночника спина, глубоко декольтированное платье. Маленькие, поджатые, как у мальчика, ягодицы. Она положила обе руки под голову, она уже спала. Там, по ту сторону двери остался профессор. Я знал, что он все еще там. Прильнув к глазку, безнадежно удаляющему и искажающему перспективу, он будет стоять на цыпочках, мой венский профессор, в ожидании сцены. Я знал, что он, как и все венские профессора, втайне ненавидит себя и любит во мне именно это – свое последнее убежище, где он может позволить себе сойти с рельс. Как позволяет сойти с рельс фарисеям и Иисус Христос там, где они, фарисеи, ежесекундно и ежеместно проносятся в своих автомобилях и поездах. Ладно, пусть смотрит, как русский писатель ебет свою любовь, без ебли любви не бывает.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу