Усадили на лавку. Вид у Олега был обалдевший, словно он уже забыл, и все то наваждение, ту ярость благородную – все это вытряхнуло напрочь. Пацаны бегали вокруг, бестолково хлопотали; полили полотенце самогоном, и получившийся компресс ужасно, до одури пах на всю баню именно компрессом, и приложили его к ссадине. Раненый боец все приходил в себя. Ободранный бок как свинина. Ожгло – до слез.
Костя, копошась с полотенцем, все бормотал, бормотал в панике, что он не… что он… он не должен был, и это да, подло, и…
– Не лапай меня! – Олег нашел в себе силы усмехнуться.
И шутка как-то сразу разрядила обстановку. Заулыбались, выдохнули. Никита разлил по стаканам остатки самогона, и руки его тряслись.
А главное, он понимал, и понимали все: драки больше не будет.
– Подъем! – громкий шепот.
Ева то ли задремала, то ли бредила, но в себя пришла далеко не сразу. Действительно, темень, поразбавленная дальним фонарем, в окно – как третья или четвертая копия, и фигуры вставали тихонечко. Ну да. Они пережидают обход. Лежали молча и напряженно в кроватях, а под окошками проскрипел сапогами Арсений Иванович, с ним еще кто-то – болтали, посмеивались; мазок лучом по стеклам, а в дом-то обычно и не заходили. Вот и сейчас – ускрипели, затихло все, и только потом можно было…
– Окна! – скомандовал Кузьмич. Занавешивали рамы одеялами, толсто, тяжело… Ночь стала полной, и тогда, после долгих расхлябанных звяков стекла о железо, Костярин смог зажечь керосинку. Вчера притащили из бани. Пляшуще, нездорово. Как раньше в деревнях-то жили, господи.
Ночь перед побегом.
Впервые за все эти дни, точнее, ночи Кузьмич остался “по месту приписки”. К бабе Маше сходил перед тем – вечером, с косым оранжевым закатом, когда и затихает, и замирает, и хочется сесть, погреться, подумать… Он и посидел на огороде, как-то странно щемило, что эту картошку сажали вместе с ней – на долгую общую зиму – зря…
Маруся не плакала. Почему-то в парадном расшитом платке, заметил, она начала суетиться, ныряла и пряталась в этой суете, наклонялась за свертками и мешочками: котлетки, мокроватый хлеб… Дед слабо возражал, глядя на проворную сгорбленную спину с языком платка, на свою последнюю и горькую любовь, и сердце его частило, не выдерживало.
Они ведь так и не простились толком, за выяснением, что он наденет, чтоб не застудиться; она продержала брови высоко, а глаза удивленные и светлые-светлые, выполощенные жизнью, как только у старух бывает. Светлые глаза. Прощайте…
Кроме того, Кузьмич принес от бабы Маши и самогонку, немного, в качестве согревательно-лекарственного… Какие бутылки? На дело идем! Легендарная его фляжка, с почерневшим росчерком генерала Амосова, сверкала, будто тоже помолодев.
Никита попросил бумагу, убрал со стола все лишнее, а какую-то женскую тряпку – и укоризненно; остались керосинка, карандаш, и видом своим он, Никита, был весь – военачальник перед боем, и даже осанка…
– Пойдет?
Подошло: у “Нового мира” пустые, уже почти белесые обложки. Эти перестроечные, закаменевшие пачки лежали тут же, в углу комнаты, и время да косое оконное солнце творили с голубой бумагой что хотели. Верхний журнал, который и принесли на стол, выхолощен-выбелен: светлый-светлый. Светлые Марусины глаза. Прощайте.
– Значит, так. Вот лес. – Никита рисовал, грубовато, но со стрелками – как в кино про наступление, и все так же генштабово нависли над столом. – Там озеро… Автотрасса – вот. Побежим с кладбища. Вот сектор, на котором мы тогда работали.
Неловкая переглядка…
Сердце Кузьмича радостно билось, и резко, до запахов, вспоминалось, как тогда, в бараке, в ночь накануне, они тоже задвигали окошко огрызком фанеры, а потом, измучившись от духоты и свечки, свечку эту гасили и проветривали, впускали кусочек польской ночи со звездами.
Ева так и не приходила в себя. Тот полубред, как в жаркую, со вкусом вскипяченной пустой воды простуду – а может, и вправду она заболела, – никак не отпускал, и мелочная пляска керосинки тяжело отдавалась в глазах и мозгах. В мужских расчетах она ровно ничего не понимала, да и не хотела – “авось доведут”, и воспаленная усмешка. Желтая лихорадка ночи. В итоге, чтобы просто отойти от фитилька, режущего как нож, Ева принялась слоняться по комнате, рассеянно кружить, подбирая из полутьмы (как по колено в воде) свои и Олеговы вещи. Кроме того, в ее сознание (кое-как) пробилась здравая мысль, что завтра они уходят отсюда “с концами”. А значит – собираться…
Читать дальше