На трех больших трибунах, вмещавших по шестьсот человек, разместились дамы и кавалеры, придворные чины, сановники и военные, иностранные послы, члены суда и ландтага. Тайный советник фон Пфлут впереди всех. Он до последней минуты боялся, что эта бестия иудей с помощью какого-нибудь чисто еврейского подлого фортеля умудрится улизнуть. Но теперь час настал, теперь цель его жизни достигнута. Теперь уж, сейчас, ненавистный взлетит наверх, удавленный. Жестокие глаза тайного советника жадно искали под воротом Зюсса шею, которую обовьет веревка. Какое наслаждение созерцать смерть врага, истинная отрада для глаз! Как приятна и сладостна дробь возвещающих смерть барабанов, назойливое дребезжанье колокольчика!
Среди дам было немало таких, что очень интимно знавали Зюсса, и все же по тем или иным причинам избегли дознания. И сейчас они, дивясь и содрогаясь, смотрели на мужчину, с которым были близки. Он был очень моложав и, видит бог, умел доказать, что силы у него юношеские, ему и было-то самое большее сорок лет, а теперь у него седые волосы и вид старого раввина. Собственно, им надо бы самих себя стыдиться, что с этим человеком они лежали в постели. Но, как ни странно, они не стыдились, а жадным, завороженным взглядом смотрели на удивительного человека. Вот сейчас, сию минуту, он умрет, сейчас, сию минуту, он замолкнет навсегда, и всякая опасность минует, неумолимая, страшная сила навеки развеет чары. Они ждали этого, сладострастно трепеща, жаждали этого, содрогались перед этим. Очень многие согласились бы до конца дней жить под угрозой разоблачения, только бы он остался жив.
На одной из трибун находился и молодой Михаэль Коппенгефер. Наконец-то будет раздроблен жернов, столько времени висевший на шее у народа, наконец-то губитель понесет позорную кару. Да, но ему девица Элизабет-Саломея не дала бы отставки, озабоченно суетясь между грудами книг и стопками белья, ему она отдалась без особых с его стороны усилий. Старый, сгорбленный еврей, что в нем особенного? В чем его сила? С завистью и горечью смотрел он на человека, сидевшего на повозке смертников. Зато на лице молодого тайного советника Гетца, находившегося среди судей, было написано тупое и глупое удовлетворение. Теперь наконец позор будет снят с его матери и сестры. Пусть теперь какой-нибудь наглец посмеет посмотреть на него косо. Тут-то он сразит его взглядом. Тут-то он будет знать, как ему поступить!
На одной из трибун сидел Вейсензе – хилый и дряхлый старик. «Nenikekas, Iudaie! Nenikekas, Iudaie!» Увы, еврей снова одержал победу! Он отведал от всех трапез, глазами, чувствами, мозгом вкусил всех тончайших услад жизни, до дна испил каждую победу и каждое поражение, обогатил свою душу трагической гибелью дочери, замыслил и осуществил ослепительную, изощренную, опаленную адским пламенем жесточайшую месть, а теперь он умирает на глазах у всего мира фантастической и, вероятно, добровольной смертью, в которой больше героизма, чем в смерти на поле брани. Опаленный ненавистью, обласканный любовью, загадочный, величавый. Что останется от него самого, от Вейсензе? Плохонькие стихи его пошлой мещанки-дочери. А тот будет жить вечно. Все вновь и вновь будут позднейшие поколения вникать, вдумываться, вчувствоваться в его судьбу, стараясь понять, кем он был, что думал, видел, как жил и умер.
Зюсса отвязали от повозки. Он стоял, весь одеревеневший, и щурился. Он видел людей в ложах, парики, нарумяненные лица женщин. Он видел войска, оцепившие площадь. Ого, и постарались же его враги; вокруг одной только виселицы собрано по меньшей мере пять рот. Военное командование, разумеется, было в руках майора фон Редера, который красовался на виду у всех. Да, да, тонкая нужна стратегия, чтобы доконать его, Зюсса. Он видел сотни тысяч лиц, любопытные бабьи – рты у них раскрыты, чтобы завизжать, – мужские, готовые не то осклабиться, не то оскалить зубы, детские лица, толстощекие, большеглазые, предназначенные стать такими же тупыми и злобными, как хари родителей. Он видел дыхание толпы, сгущенное в белый пар ни ярой стуже, алчные глаза, вытянутые шеи, прежде так раболепно изгибавшиеся перед ним. Он увидел птичью клетку, сложное и постыдное орудие его убийства. И когда он увидел все это, до слуха его донесся скулящий, сварливый голос. Городской викарий Гофман не преминул дождаться его у подножия виселицы и завести с ним речь о небесах и земле, о прощении божьем и человеческом, об искуплении и вере. Зюсс увидел и услышал его, медленно оглядел викария с головы до ног, отвернулся и сплюнул. Вытаращенные глаза, тихий, негодующий, быстро смолкший ропот толпы.
Читать дальше