— А местоположение дома ты не помнишь? На углу или в середине квартала?
Нет, не помнит. На этот раз он врет. Врет, как пить дать. Ну и ладно. Может, у него вообще никакой сестры не было. И что с того? В его истории есть что-то сомнительное, но это его дело, а не мое.
Еще более сомнительно то, что он делает сейчас. Он достает старую фотографию. На фотографии мать и сын лет семи-восьми. Я смотрю на фотографию и не верю своим глазам. Его мать красивая женщина — на фотографии. Макс стоит рядом с ней, у него немного испуганный вид, глаза широко раскрыты, волосы аккуратно расчесаны на пробор, пиджачок застегнут на все пуговицы. Они стоят где-то в окрестностях Лемберга, возле большой крепости. На лице матери — вся трагедия еврейского народа. Еще несколько лет — и у Макса появится такое же выражение. Поначалу у каждого ребенка живое, невинное личико, увлажненные — из-за чистоты расы — большие, темные глаза. Продолжается это несколько лет, а потом вдруг, обычно в отрочестве, выражение лица меняется. Дети встают на ноги и начинают тянуть лямку. Волосы выпадают, зубы гниют, позвоночник искривляется. Мозоли, нарывы, опухоли. Руки постоянно потеют, губы дрожат. Голова опущена, вот-вот упадет в тарелку, пища заглатывается огромными кусками, с чавканьем. А ведь когда-то они были такими чистенькими, каждый день — свежие пеленки…
Фотографию мы вкладываем в письмо — для наглядности. Я прошу Макса приписать несколько слов на идише, и он выводит неразборчивые каракули. Он читает мне вслух то, что написал, и я почему-то не верю ни одному его слову. Мы упаковываем костюм и грязное белье. Максу сверток не нравится — он завернут в газету, но бечевкой не перевязан. Максу не хочется, чтобы видели, как он возвращается в гостиницу с этим нелепым свертком. Он хочет выглядеть респектабельно. Все это время он не перестает меня благодарить. От этих нескончаемых благодарностей у меня такое чувство, будто я ему что-то недодал. Внезапно мне приходит в голову, что кто-то оставил у меня шляпу лучше той, которую носит Макс. Я достаю ее и надеваю. Пусть знает, как надо носить шляпы.
— Тулью следует опустить и надвинуть шляпу на глаза, понял? И слегка ее смять — вот так!
Макс говорит, что шляпа мне идет. Я смотрюсь в зеркало: неплохо, черт возьми! Мне жаль с ней расставаться. Теперь шляпу примеряет Макс, и я вижу, что он не в восторге. Он явно колеблется — брать ее или нет. Что ж, я не настаиваю. Я веду его в ванную и лихо надеваю ему шляпу набекрень. Мало того: ударяю по тулье ребром ладони. Я знаю, в этой шляпе он чувствует себя сводником или азартным игроком. Затем я надеваю на него другую шляпу, его собственную, с загнутыми полями. Сразу видно, ему больше нравится эта шляпа, как бы глупо он в ней ни выглядел. Тогда я начинаю ее изо всех сил расхваливать. Я говорю ему, что эта шляпа идет ему куда больше той. Я отговариваю его от той шляпы. И, пока он красуется перед зеркалом, я открываю сверток, достаю оттуда рубашку и пару носовых платков и запихиваю их обратно в комод. Потом я веду его в магазинчик на углу и прошу продавщицу завернуть вещи как следует. Макс даже не благодарит продавщицу — она может оказать мне услугу, раз я каждый день покупаю у нее продукты.
Мы выходим на Пляс-Сен-Мишель и идем в сторону его гостиницы на Рю-де-ля-Арп. Еще не совсем стемнело, и стены домов светятся мягкой, молочной белизной. Я умиротворен. В этот час Париж действует на меня, как музыка. Стоит на мгновение остановиться, и взгляду предстает новое, причудливое архитектурное сочетание. Дома кажутся музыкальными сочинениями: вот менуэт, а вот вальс, мазурка, ноктюрн. Мы входим в старейшие кварталы старого города, приближаемся к Сен-Северену, идем по узким, петляющим улочкам, по которым ходили Данте и Леонардо. Я пытаюсь рассказать Максу, в каком удивительном районе он живет, какие невероятные ассоциации здесь возникают. Я рассказываю ему о его предшественниках, о Данте и Леонардо.
— А когда все это было? — спрашивает он.
— Давно, веке в четырнадцатом.
— То-то и дело, — говорит Макс. — До этого все было из рук вон плохо, да и после — не лучше. Хорошо было только в четырнадцатом веке. — Если мне здесь так нравится, он готов поменяться со мной местами.
Мы подымаемся по лестнице в его комнатушку под самой крышей. До четвертого этажа ступеньки покрыты ковровой дорожкой, а дальше натерты воском и скользят под ногами. На каждом этаже — эмалевая табличка, предупреждающая постояльцев, что готовить и стирать в комнатах не разрешается. На каждом этаже есть указатель, как пройти в ватерклозет. Из окна видна соседняя гостиница; стены ее так близко, что, высунув в окно руку, можно обменяться рукопожатием с постояльцем, живущим напротив.
Читать дальше