Помолчав и подумав, мой друг снова заговорил:
— Не возомните, братья и сёстры, будто для обещанья и подписания договора нужны были развилка лесной дороги, и магические круги, и грубые заклятия. Ведь уже святой Фома Аквинский учит нас, что отпадение не имет нужды в словесах, потребных для обращения, и что довольно здесь одного деянья, без торжественных славословий. И то была всего-навсего бабочка, пёстрый мотылёк, Hetaera esmeralda, она мне это причинила своим прикосновением, ведьма, русалочка, и я последовал за ней в тенистый сумрак, любый её прозрачной наготе, и там, хоть она и предостерегла, изловил ту, что была, как лепесток, несомый ветром, изловил и ласкал. Ибо то, что мне причинила, она причинила и передала в любви, — отныне я был посвящён, скреплён был договор.
Я вздрогнул, потому что с места раздался голос — поэт Даниэль Цур Хойе, в своём пасторском сюртуке, притопнул ногой и как отрезал:
— Прекрасно! Очень красиво! Браво, браво, тут ничего не скажешь.
На него зашикали, я тоже обернулся и укоризненно посмотрел на него, хотя в глубине души испытывал к нему благодарность. Его слова, пусть дурацкие, как-никак ставили всё нами услышанное под привычный и успокоительный угол зрения, то бишь эстетический; он был здесь вполне неуместен, и всё же я почувствовал облегчение. Мне даже показалось, что в публике пронеслось успокоенное: «Ах, вот оно что!» — а госпоже Радбрух, супруге издателя, слова Цур Хойе придали отвагу воскликнуть:
— Право же, кажется, это сама поэзия!
Ах, долго это никому не казалось, прекраснодушное объяснение, как бы оно ни было утешительно, не обладало прочностью; всё здесь сказанное ничего общего не имело с пошлыми виршами поэта Цур Хойе о покорстве, силе, крови, об изнасиловании мира — это была тихая суровая истина, признание, которое человек в великой душевной муке пожелал сделать своим собратьям, акт безрассудной доверчивости, ибо люди не в силах внимать такой истине иначе, как леденея от ужаса, и потому, когда истина становится нестерпимой, они объявляют её поэтическим вымыслом, как то и имело место сейчас.
Непохоже было, чтобы эти реплики дошли до того, кто созвал нас. Раздумье, в которое он погрузился, видимо, сделало его для них недоступным.
— Заметьте себе, — снова начал он, — достолюбезные друзья мои, что с вами говорит богом оставленный, отчаявшийся человек, чьё тело будет лежать не в освящённом месте, где хоронят благочестивых христиан, а на свалке вместе с подохшей скотиной. Упреждаю, на смертном одре вы увидите его лежащим лицом вниз, и хоть пятикратно его перевернёте, всё равно так он и останется. Ибо задолго до того, как я спознался с ядовитым мотыльком, моя душа в своём высокомерии и гордыне уже стремилась к сатане, и таков был мой рок, что с юных лет я помышлял о нём. Вам, верно, ведомо, что человек создан и предназначен для блаженства либо для ада; так я был рождён для ада. Я дал пищу моей гордыне, когда стал изучать theologiam [260] Богословие (лат.).
в Галле, в университете, но не во славу божию, а во славу другого, и моё богословие втайне было уже началом сделки, было тайным уходом не к господу богу, а к нему, великому religiosus. Но что рвётся к чёрту, того уж не остановить и не удержать, и только один шаг был от богословского факультета в Лейпциге к музыке; единственно ей я ещё и мог предаться с figuris, characteribus, formis conjurationum и как там ещё зовутся заклятия и колдовство.
Item, моё искрушенное сердце сыграло со мной злую шутку. Был у меня светлый, быстрый ум и немалые дарования, ниспосланные свыше, — их бы взращивать рачительно и честно. Но слишком ясно я понимал: в наш век не пройти правым путём и смиренномудрому; искусству же и вовсе не бывать без попущения диавола, без адова огня под котлом. Поистине, в том, что искусство завязло, отяжелело и само глумится над собой, что всё стало так непосильно и горемычный человек не знает, куда ж ему податься, — в том, други и братья, виною время. Но ежели кто призвал нечистого и прозаложил ему свою душу, дабы вырваться из тяжкого злополучья, тот сам повесил себе на шею вину времени и предал себя проклятию. Ибо сказано: бди и бодрствуй! Но не всякий склонен трезво бодрствовать; и заместо того, чтоб разумно печься о нуждах человека, о том, чтобы людям лучше жилось на земле и средь них установился порядок, что дал бы прекрасным людским творениям вновь почувствовать под собой твёрдую почву и честно вжиться в людской обиход, иной сворачивает с прямой дороги и предаётся сатанинским неистовствам. Так губит он свою душу и кончает на свалке с подохшей скотиной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу