— И не без основания. Но, право же, ему не следовало на меня набрасываться, когда Серенус и без того меня прижал со своим легитимизмом.
— Он учитель. Не мешай ему читать лекции и исправлять ошибки.
— Да, красными чернилами. А впрочем, какое мне дело до них обоих, когда я здесь и ты собираешься мне что-то сказать.
— Совершенно верно. И так как мы говорили о поездке, то, собственно, уже затронули этот предмет. Дело в том, что ты мог бы сделать мне большое одолжение {3} XLI.3 …ты мог бы сделать мне большое одолжение… — По поводу диалога Леверкюна с Швердтфегером в настоящей главе, а также его диалога с Цейтбломом в следующей главе Т. Манн пишет: «Треугольник Адриан — Мари Годо — Руди Швердтфегер… в глазах самого Леверкюна — реминисценции из Шекспира, цитирование сонетов, которые Адриан всегда держит при себе и „сюжет“ которых, то есть взаимоотношения между поэтом, возлюбленной и другом, а также мотив предательского сватовства, встречается во многих шекспировских драмах. Когда речь заходит о книгах, драмы эти названы, а именно: „Как вам угодно“, „Много шуму из ничего“ и „Два веронца“… Позднее Адриан произносит горькие слова: „Таковы нынешние друзья“, — и почти буквально цитирует шекспировские стихи, говоря: „Кому ещё можно доверять, если на тебя поднялась твоя же правая рука“. А в сцене уговоров между ним и Руди в Пфейферинге, одной из моих любимых сцен во всей книге, он свою роковую просьбу обосновывает словами из „Как вам угодно“: „Тебя она выслушает благосклоннее, чем такого чопорного ходатая“. Позднее же, видимо, сожалея о своей глупости, он пользуется в разговоре с Цейтбломом образом дурачливого мальчика опять-таки из „Много шуму из ничего“. В свою очередь, Серенус ему отвечает, бессознательно подхватывая эту цитату. Хорошо ещё, что он дословно не говорит: „Грешит укравший“» («Роман одного романа», гл. IV).
…
— Одолжение?
— Скажи, что ты думаешь о Мари Годо?
— О Годо? Да она, по-моему, всем нравится. И тебе, наверное, тоже?
— «Нравится» не совсем то слово. Должен тебе признаться, что ещё со времени Цюриха она всерьёз занимает меня и встречу с ней я не могу рассматривать как преходящий эпизод; мысль о том, что она уедет и я, быть может, никогда не увижу её, для меня почти непереносима. Мне кажется, что я хочу, что я должен всегда видеть её, всегда её чувствовать подле себя.
Швердтфегер остановился и посмотрел сначала в один, потом в другой глаз своего собеседника.
— Правда? — спросил он, снова пускаясь в путь, и потупился.
— Да, правда, — подтвердил Адриан. — Надеюсь, ты не сердишься на меня за этот доверительный разговор? Впрочем, я в этом уверен и потому тебе доверился.
— Можешь не сомневаться! — пробормотал Рудольф.
Адриан снова взялся за своё:
— Посмотри на всё просто по-человечески! Я человек уже в летах; мне, слава богу, под сорок. Не можешь же ты, как друг, желать, чтобы остаток своих дней я проторчал в этой дыре? Говорю тебе, отнесись ко мне как к человеку, на которого может ведь напасть страх что-то прозевать, с чем-то опоздать, который может ощутить тоску по более уютному крову, по спутнице, в полном смысле ему соответствующей, — одним словом, по не столь суровому жизненному климату, и не только из сибаритства, из желания мягче спать, но прежде всего потому, что в зависимость от этого он ставит свою волю к труду, свою трудоспособность и уверен, что такая перемена привнесёт много доброго, много человечного в будущие его творения.
Несколько шагов Швердтфегер прошёл молча. Затем он сказал сдавленным голосом:
— Ты четыре раза говорил «человек» и «человеческое». Я сосчитал. Откровенность за откровенность: я весь как-то сжимаюсь, когда ты произносишь это слово, когда ты произносишь его применительно к себе. В твоих устах оно звучит так страшно неожиданно, что чувствуешь себя сконфуженным. Прости, что я это говорю! Что же, доныне твоя музыка не была человечной? В таком случае она своей гениальностью обязана бесчеловечности. Извини меня за вздорное замечание! Но я не хочу слышать твоё творение, инспирированное человечностью.
— Да? Так-таки не хочешь? А ведь ты уже трижды исполнял одно из них перед публикой. И даже пожелал, чтобы оно было посвящено тебе. Я знаю, ты не хочешь говорить жестокие слова. Но разве не жестокость объявлять мне, что я стал тем, что я есть, лишь в силу своей бесчеловечности и что человеческое мне вообще не к лицу? Это жестоко и бездумно, бездумно, как всякая жестокость. Я отобщён от человечности? Обязан быть от неё отобщённым? И это мне говорит тот, кто с поразительным терпением приобщил меня к человеческому и подвигнул на дружеское «ты», тот, в ком я впервые в жизни почувствовал человеческое тепло.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу