Да простят человеку учёному, каковым я являюсь, если он, взявшись говорить о произведении, до жути ему близком, сравнивает его с общеизвестными памятниками культуры. Это — для успокоения, в котором я и сегодня ещё нуждаюсь, когда о нём говорю, как нуждался в те дни, когда испуганно, удивлённо, подавленно, гордо наблюдал, как оно возникало. То было переживание, хотя и подобавшее моей преданной любви к его виновнику, но по сути непосильное для моей души и повергавшее меня в трепет. После очень недолгой поры уклончивого утаивания он открыл другу детства доступ к своим занятиям, и при каждом посещении Пфейферинга — а я, конечно, ездил туда как можно чаще, почти всегда на субботу и воскресенье, — мне удавалось слушать всё новые и новые куски создававшегося, прибавки и уроки подчас невероятного объёма, так что, особенно если учесть подчинённую строгим законам духовную и техническую сложность фактуры, человеку, привыкшему к житейски умеренному и спокойному продвижению в работе, оставалось только тихо ужасаться. Да, признаюсь, что едва ли не главным стимулом моего, может быть, простодушного, а я бы сказал — нутряного страха перед этим произведением была обескураживающая быстрота, с какою оно возникло: по существу в четыре с половиной месяца, в срок, который, пожалуй, потребовался бы лишь для того, чтобы его написать, то есть просто-напросто механически переписать .
Как я видел, да как он и сам признавался, этот человек жил тогда в порыве некоего не столько счастливого, сколько издёргивающего и порабощающего вдохновения, когда первоначальная намётка проблемы, композиторской задачи в прежнем их понимании, отождествлялась с экстатическим их решением, когда он едва успевал — пером ли, карандашом ли — угнаться за мчащимися идеями, не дававшими ему покоя и делавшими его своим рабом. Будучи всё ещё очень слаб, он работал по десяти часов в день и сверх того, позволяя себе лишь краткий перерыв, чтобы пообедать, а иногда и пройтись вокруг Святого пруда или к Сионскому холму. Эти поспешные прогулки походили скорее на попытку к бегству, чем на отдых, и были, судя по его то стремительным, то снова замедленным шагам, только другой формой одержимости. В субботние вечера, проведённые в его обществе, я не раз отлично видел, как трудно ему совладать с собой, как трудно продлить передышку, которой он сознательно искал, разговаривая со мной на обыденные, безразличные темы. Я вижу, как он вдруг выпрямляется, нарушив свою небрежную позу, как застывает и настораживается его взгляд, приоткрывается рот, а на щеках выступает пугающий меня лихорадочный румянец. Что это было? Было ли это одно из тех мелодических озарений, что, я сказал бы, одолевали его в ту пору, давая выход силам, о коих я ничего не знаю, да и знать не хочу, то есть созревание в его уме одной из потрясающих музыкальных тем, которыми изобилует этот апокалипсический опус и которые всегда тотчас же подвергались в нём охлаждающей обработке, так сказать, взнуздыванию, упорядочению, превращению в строительный материал оратории? Я вижу, как он, бормоча: «Говори, говори дальше!» — подходит к письменному столу, порывисто нацарапывает оркестровую партию, так что скомканная бумага и в самом деле рвётся от нажима, и с гримасой — не берусь определить её выражение, но, по-моему, она портила умную и гордую красоту его лица, — глядит туда, где, может быть, набросан страшный хор бегущего от четырёх всадников, спотыкающегося, мечущегося, растоптанного копытами человечества, записан ужасный, доверенный глумливо блеющему фаготу крик птицы-вещуньи или вставлена антифоноподобная песнь чередующихся полухорий, с первого же раза перевернувшая мне душу, — строгая фуга на слова Иеремии:
Зачем сетует человек живущий? {13} XXXIV.13 Зачем сетует человек живущий?.. — Библия, Плач Иеремии, глава 3, стихи 39, 40, 42, 43, 45.
Всякий сетуй на грехи свои!
Испытаем и исследуем пути свои
И обратимся к господу!
. . . . . . . . . . . . . .
Мы отпали
И упорствовали;
Ты не пощадил.
Ты покрыл себя гневом
И преследовал нас, умерщвлял, не щадил.
. . . . . . . . . . . . . .
Сором и мерзостью ты сделал нас
Среди народов.
Я называю эту пьесу фугой, и она действительно звучит как фуга, хотя здесь нет точного повторения темы, ибо таковая развивается с развитием целого, так что стиль, которому, казалось бы, подчинён композитор, разрушается и как бы доводится до абсурда, что отчасти восходит к архаической форме фуги в некоторых добаховских канцонах {14} XXXIV.14 Канцона (по-итальянски «песня») — в XV–XVII вв. многоголосная песня, с конца XVI в. также и инструментальная пьеса типа ричеркаре или фуги.
и ричеркаре {15} XXXIV.15 Ричеркаре (по-итальянски «изыскивать») — в XVI–XVII вв. контрапунктическая инструментальная пьеса, предшественница фуги.
, где тема фуги выдержана не всегда чётко.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу