Под эту песню Иван Ефимович и косил. Но трава вырастала за день заново, и потому, когда Иван Ефимович приходил на следующее утро – опять оказывался чуть ли не с головой в траве, и опять садился ненадолго в ней, прямо у берега и слушал: здравствуй, Ваня, давно никто так рано не приходил, не уважил никто, коси, Ваня, коси поскорее, мы вчера нагулялись на берегу, коси, Ваня, коси, под корень коси…
Иван Ефимович поджигал ботву, ложился на землю, а они медленно выползали из воды и окружали его, слизывали его слезы, стирали его печали, проводя рукой по лицу – и он забывал все ужасы, которые видел на войне, он забывал всё, что случилось с ним после, он забывал своих умерших детей, он забывал всё на свете – и чувствовал только себя-мальчика, валяющегося в траве, где-то ещё в дореволюционной России, где-то в деревне его отца, недалеко от пшеничного поля, и облака летели над ним так же беззаботно, как тогда, он воображал, кто из них кто, представлял лицо матери, спокойное, как на иконе, он чувствовал, как они гладят его по голове, и это была его молодая Нина, которая ещё такая шешнадцатилетняя девчонка, смеется и не умеет плакать, хотя много работает, он чувствовал это всё сейчас, и хотя слезы лились по его загорелому, измученному алкоголем и солнцем лицу, плакал он от радости, потому что когда они окружали его, ложась рядом, он чувствовал себя ребенком, маленьким, как будто ещё до крещения, не принадлежавшим никому на свете, и ему никто не принадлежал, и ничего не было, кроме этой радости. Кроме запаха молока, подросткового пота в поле, когда он такой молодой и сильный бегал из одной деревни в другую, чтобы попасть на уроки. Ничего не было, как будто он первородный, самый-самый начальный он, до всего того, что случилось. А случилось многое. Но что именно, он уже не помнил. И шел так домой, оставляя их чесать волосы и плести камышовые венки. Шел радостный, заколдованный как будто, как-то весело махая на ходу литовкой – так, что его боялись уже проснувшиеся местные. Но они не понимали, они боялись его безумных глаз – они были наполнены детством и пустотой, незнанием горя, знанием облегчения, простой вездесущей небесной радостью. И он не слышал окликов, он вообще шел будто не по деревне своей, а по какой-то старой тропинке из своих глубоких воспоминаний.
Он
никого
не
замечал.
Иван Ефимович свернул к своему дому как будто по наитию. Нина с убранными волосами и серьёзно-грустным лицом готовила что-то в кухне. Он прошел мимо неё – прямиком в комнату, уселся на кровати и смотрел ещё долго прямо перед собой.
Есть-то будешь? – спросила она его, заглянув через висящую на дверном косяке шторку. Да и что есть-то теперь зачем, Ниночка? – спросил он, расплываясь в странной улыбке. Она вздрогнула, не выдержав его взгляда, его выгнутой на углы лица улыбки, и спряталась в кухне уже на целый день.
Надо бы пойти дров наколоть, Ваня, – сказала она погодя, оправившись немного от сковавшего её страха, уже где-то вечером.
Надо так надо, – ответил он ей, уже какой-то спокойный, будто пришел в себя. Будто и совсем как всегда, – думала Нина. Как вдруг он обернулся уже на пороге и сказал ей опять: а ведь они-то мне не врут! Почему тогда их боятся?
И вышел во двор.
На следующее утро она не спала. Она слышала, как он медленно сел в кровати, когда ещё только-только петухи начинали драть горло. Еле слышно простонал что-то. Опять голова болит, – подумала Нина про себя. Потом подошел к комоду, оделся, снял крестик, повесил его на гвоздь, и вышел. Она перевернулась на другой бок, глядя в опустевшую комнату, и ей стало уже страшно, как никогда. Она вылетела во двор в одной своей сорочке и закричала: Ваня, брось их, чего ты к ним таскаешься, уже все думают, что ты сумасшедший! Ваня, останемся дома сегодня утром! А он обернулся, глядя на неё пустыми глазами, смотрел долго, так что её в дрожь бросило, развернулся и пошел, напевая себе под нос: не твоии ли это сле-е-зы по миру текли…
Не твои, Ваня, – услышал он возле берега и начал с судорогой косить. Полынь текла соком под его литовкой, он чувствовал утренних мошек, начинающийся солнцепек, путаясь в траве, высокой как он сам, он косил очень зло, пытаясь этим унять свою голову, которая теперь уже как будто раскалывалась. Постоянно в ней проносились обрывки того, чего он не хотел помнить, казалось, что это разрывает его постоянно, ночью сниться, и не дает покою. Так он косил, да как закричит: Успокойте уже навсегда!
Навсегда только могила, Ваня, – слышит он, – услуга за услугу, коси, Ваня, коси, и всё пройдет..
Читать дальше