— Да, я знаю Кентербери, — произнес он с задумчивым, сентиментальным выражением, ожидая, как почувствовала мисс Аннинг, новых, не слишком нескромных вопросов, и вот почему всем с ним так интересно, и эта-то удивительная способность легко и остро реагировать на чужие слова погубила его, как часто думал он сам, отстегивая запонки и складывая ключи и мелочь на столик у кровати после очередного приема (а во время лондонского сезона ему случалось бывать в гостях чуть ли не каждый день), а наутро, спускаясь к завтраку, становился совсем другим, злым и раздражительным, и резко говорил с женой; жена его была очень больна и никогда не выходила из дому, но ее порой навещали знакомые — главным образом знакомые женщины, которые интересовались индийской философией, разными лекарствами и докторами, о чем Родерик Сэрль любил бросить едкую, уничтожающую фразу, слишком для нее остроумную, так что в ответ она могла лишь горько покачать головой да тихо всплакнуть, — он потому ничего не достиг, часто думалось ему, что не смог полностью покинуть свет и общество женщин, столь нужное ему, и писать. Он слишком дал жизни захлестнуть себя — тут он перебрасывал ногу на ногу (все его движения были изысканны и немного оригинальны) — и не винил себя — нет, он винил скорее богатство своей натуры и в этом смысле считал себя лучше, чем, скажем, Вордсворт, он слишком много отдал людям, и теперь, думал он, подперев голову руками, они тоже должны помочь ему — такова была прелюдия, трепетная, чарующая, вдохновенная прелюдия к разговору; и образы переполняли его.
— Она похожа на белое дерево — на вишню в цвету, — сказал он, глядя на молодую женщину с пышными светлыми волосами. Красивый образ, подумала Рут Аннинг, очень приятный образ, и все-таки она не уверена, что ей нравится этот изысканно грустный человек и его жесты; странно, как безотчетны наши чувства, подумала она. Ей не нравится он, но понравилось это его сравнение женщины с цветущей вишней. Тонкие нити ее ощущений произвольно относило то туда, то сюда, как щупальца морского цветка, рождая то трепет, то недоуменье, в то время как мозг ее, вдали от метущихся страстей, в прохладной одинокой тиши получал сигналы, которые надлежит обработать, с тем чтобы, когда речь зайдет о Родерике Сэрле (а он был своего рода личность), она могла сразу и определенно сказать: «Он мне нравится» или «Он мне не нравится», раз и навсегда составив свое мнение. Какая странная мысль, какая важная мысль; в ней, словно сквозь зеленую толщу воды, проглядывает суть наших взаимоотношений.
— Как странно, что вы знаете Кентербери, — сказал мистер Сэрль. — Так трудно бывает понять, — продолжал он (светловолосая женщина уже затерялась среди других гостей), — когда вот так кого-нибудь встретишь (они никогда раньше не встречались), случайно, казалось бы, и вдруг он мимоходом затронет нечто такое, что много значило для тебя, затронет не думая, ведь Кентербери для вас всего лишь милый старый городок, не так ли? Вы там, наверное, провели одно лето, в гостях у тетушки. (Как раз это, только это, Рут Аннинг и собиралась рассказать ему о своей поездке в Кентербери.) Вы осмотрели достопримечательности и уехали, и больше об этом никогда не вспоминали.
Пусть он так думает: он ей не нравится, к чему его разубеждать? На самом-то деле три месяца, проведенные в Кентербери, потрясли ее. Она помнила до последней мелочи, хотя это был самый обыкновенный визит, как они ходили в гости к мисс Шарлотте Сэрль, знакомой ее тетки. Даже теперь она могла бы наизусть повторить слова мисс Сэрль о громе: «Когда я просыпаюсь и слышу гром среди ночи, я всегда думаю: кого-то убило». И в памяти у нее — жесткий мохнатый ковер с ромбиками и мигающие, слезящиеся глаза старушки, когда она, держа перед собой пустую чашку, говорит о громе. И всегда, вспоминая Кентербери, ока видела грозовые тучи, и лиловые отблески на цветах яблонь, и длинные серые стены зданий.
Гром пробудил ее от припадка старческого безразличия. «Вперед, Стэнли, вперед!» — проговорила она про себя, что значило: нет, этот от меня не ускользнет, как все остальные, истолковав все превратно; я скажу ему правду.
— Я полюбила Кентербери, — сказала она.
Он сразу весь как-то загорелся. В этом был его дар, его беда, его судьба.
— Полюбили? — переспросил он. — Да-да, я понимаю.
Ее щупальца метнули новый сигнал: ей приятно общество Родерика Сэрля.
Их глаза встретились: скорее — столкнулись, ибо каждый почувствовал, что кто-то там, в глубине, во мраке вечного уединения, тот, кто всегда невидим позади бойкого и болтливого, броского и вертлявого своего двойника, вдруг поднялся во весь рост, сбросил капюшон и шагнул навстречу. Было страшно, было чудесно. Они оба немолоды, и жизнь отполировала их до ровного блеска, так что Родерик Сэрль ходил порой на десяток приемов за сезон и ничего при этом не испытывал, кроме разве туманных сожалений и потребности в красивых образах — вроде этого, с цветущей вишней, — и все время в нем бродило застарелое чувство превосходства над теми, кто его окружает, чувство неиспользованных возможностей, которое, по возвращении домой, выливалось в недовольство жизнью и самим собой, в пустоту, скуку и раздражительность. Но теперь вдруг, как белая стрела сквозь туман (этот-то образ возник сам собою, метнувшись, как молния с небес), явилось оно, старое опьянение жизнью, явилось и обрушилось на него; и это было неприятно, хотя и наполняло радостью и молодостью, и рассыпало по всему телу лед и огонь, это было ужасно.
Читать дальше