Знакомил их Эрик, и происходило это в ателье Миккельсена, большом, светлом, в двенадцать аршин высотой, с убитым глиняным полом. В одной стене было две двери наружу, а в другой — дверцы задних мастерских. Везде висела серая пыль от глины, мрамора, гипса; она украсила потолок толстой, как бечева, паутиной, начертала по оконным стеклам карты рек; покрыла глаза, рты, носы, мышцы, локоны и одежды всей толпы слепков, как фриз разрушения Иерусалима, уставивших длинные полки по стенам, а лавры у входа, высокие лавры в огромных кадках сделала серей самых серых олив.
Эрик в блузе и в бумажном колпаке на темных, свободно вьющихся волосах стоял посреди ателье и лепил; он недавно запустил усы и глядел настоящим мужчиной рядом с бледными от экзаменов друзьями, провинциально благовоспитанными, слишком подстриженными и слишком с иголочки одетыми.
Чуть поодаль от станка, на низеньком, с высокой спинкой деревянном стуле сидела фру Бойе, держа изящную книжицу в одной руке и комок глины в другой. Она была маленькая, очень маленькая, темноволосая, с ясными карими глазами и тем сверкающе белым цветом лица, который по овалу переходил в золотистую матовость и отвечал сиянью темных волос, на свету казавшихся белокурыми.
Она смеялась, когда они вошли, как смеются дети, их блаженно долгим, их ликующе громким смехом от всей души, и глаза ее смотрели тоже по–детски прямо, а рот казался совсем уже детским оттого, что верхняя губка была так коротка, что молочно–белые зубы всегда почти виднелись, и рот всегда почти был чуточку приоткрыт.
Но она была не ребенок.
Не перешло ли ей за тридцать?
Округлость подбородка подтверждала догадку, как и зрелый румянец губ и пышное, крепкое тело, стянутое синим тугим, как амазонка, платьем, обхватывающим стан, грудь, плечи. Шею покрывала шелковая, очень красная косынка, собранная в складки и концами уходящая в острый вырез; в волосах была тоже красная гвоздика.
— Боюсь, мы помешали приятному чтению, — сказал Фритьоф, косясь на изящную книжицу.
— Да нет же, ничуть! Мы уж час битый ссоримся из–за того, что прочли, — ответила фру Бойе и остановила неотразимо прямой взгляд на Фритьофе, — господин Рефструп — ужасный идеалист во всем, что касается искусства, а по мне, эти разговоры насчет необработанной действительности, которую надобно прояснять и очищать, рождать заново и не знаю что там еще, пока она не обратится просто в ничто, — тоска, и только; окажите мне услугу, прошу, взгляните внимательно на вакханку Миккельсена, с которой делает копию этот глухой Траффелини, а уж я занесу ее в каталог… О, господи! Нумер семьдесят семь. Юная дама в неглиже стоит и не знает, что предпринять с виноградной гроздью. Да взяла бы и раздавила гроздь, и чтобы красный сок растекся по груди, а? Ну, не права я? — И она с ребячливой запальчивостью схватила Фритьофа за рукав.
— Да, — согласился Фритьоф, — да, по–моему, тоже маловато… свежести… непосредственности…
— То–то же, естественности маловато! Господи, но отчего же это так трудно? Ну отчего нам не быть естественными? О, я вам скажу: смелости — вот чего маловато. Ни у художников, ни у поэтов нет нынче смелости не стыдиться человека, как он есть. Вот у Шекспира она была.
— Вы же знаете, — отозвался Эрик из–за статуи. — Он не в моем вкусе. Для меня это все чересчур. Он так тебя закружит, что света белого невзвидишь.
— Тут я с тобой не соглашусь, — с упреком возразил Фритьоф, — но только, — и здесь он робко улыбнулся, — я не назвал бы неистовство великого английского поэта рассчитанной и разумной смелостью художника.
— Неужто? Ох, насмешили! — Она от души расхохоталась, встала и прошлась по ателье. Потом вдруг остановилась, протянула руки к Фритьофу, выпалила: — Благослови вас Бог!
И так и покатилась со смеху.
Фритьоф чуть не разобиделся, но уйти разобиженным было бы мелко, к тому же он говорил так верно, а дама была так хороша. Потому он остался и завел беседу с Эриком, мысленно адресуясь к фру Бойе и стараясь вложить в каждое слово побольше спокойной самоуверенности.
Дама меж тем бродила по дальним углам ателье, что–то задумчиво напевала, и напев то вдруг прерывался трелями, звонкими, как хохот, то плыл торжественным речитативом.
На деревянном ящике стояла голова юного цезаря Августа; фру Бойе принялась стирать с нее пыль, потом отыскала кусок глины, слепила усы, бородку, кольца в уши и украсила цезаря.
Покуда она всем этим занималась, Нильс, якобы разглядывая слепки на полках, подошел к ней почти вплотную. Она и глаз не повернула, но, очевидно, поняла, что он рядом, потому что, не оборачиваясь, протянула к нему руку и попросила шляпу Эрика.
Читать дальше