Она задавала нам пять-шесть вопросов насчёт состояния нашего обучения, после чего мы, откланявшись, довольно быстро удалялись.
Было такое впечатление, будто между нею и нами существовал какой-то негласный уговор. Да-да, всё проходило так, как если бы однажды она сказала нам: «Послушайте, внучата, ваши воскресные визиты ничуть не развлекают меня и ещё меньше забавляют вас, поэтому, если вы не против, сделаем их как можно короче!»
Впрочем, эти дневные визиты были делом чисто протокольным, ведь каждое воскресенье мы ужинали в её доме. Стало быть, к семи вечера мы снова возвращались туда. Всё семейство собиралось вокруг неё, и её переход из гостиной в столовую был не лишён известной помпезности. На самом деле просто она передвигалась с большим трудом, что и производило на нас впечатление какой-то торжественности. Её старший сын, наш дядя Эдмон подавал ей руку, она опиралась на неё, и три десятка шагов, которые ей надо было сделать, чтобы пересесть из одного кресла в другое, занимали у неё добрых пять минут. Пять минут, в течение которых мы хранили молчание, почтительно не сводя с неё глаз.
Когда я говорю, что вся семья была в сборе, это не совсем правда, ведь там не хватало как раз его, Его, её любимца — моего отца. Его никогда не было там по воскресеньям, ведь теми вечерами, как и всегда по вечерам, он играл, а семейные застолья чересчур длинны, если ты играешь в театре.
Бабушка прекрасно знала, что он не придёт, и всё же каждое воскресенье ждала его до последней минуты, с тайной надеждой, что он всё-таки появится... И каждое воскресенье всё то же разочарование, всё то же мрачное, молчаливое начало ужина.
Много позже — слишком поздно! — я узнал о своей бабушке, что благородство чёрт лица ничуть не противоречило благородству характера. Я выяснил, что она отличалась редким умом, и понял, наконец, что наша робость перед ней объяснялась не столько тем, насколько она нам с братом напоминала королеву Викторию, сколько трогательным сходством её взгляда с выражением глаз нашего отца.
Сегодня я понимаю, что дело было не только во взгляде, не только он производил на нас такое впечатление. Тут была та же импозантная внешность, те же величавые повадки, тот же дар выглядеть элегантно в самой простой одежде, тут была та же способность подолгу оставаться в неподвижности и с удовольствием хранить молчание.
Она умерла от старости в 1902 году.
Агония длилась восемь или десять дней. Дети по очереди дежурили у её изголовья. Однажды вечером один из моих дядюшек рассеянно сказал служанке, которая разносила кофе и предложила чашечку ему:
— Нет-нет, благодарю, только не сегодня. Нынче ночью мой черёд дежурить у постели.
Он опасался, что, выпив кофе, не сможет заснуть.
Наш дядюшка Эдмон был очаровательным существом, он отличался безграничной добротой, а складом ума был весьма похож на братца. Это была сама честность и олицетворение логического взгляда на вещи.
Унаследовав дело отца, он продавал бритвы и мыло для бритья. Когда какой-нибудь клиент интересовался, действительно ли это «хвалёное мыло» лучше всех прочих, он отвечал:
— Вот уже тридцать лет, как я не пользуюсь ничем другим.
Тут уместно заметить, что сам он носил бороду, но ни одному из его клиентов так ни разу и не пришло в голову выразить по этому поводу хоть малейшее недоумение.
Наша тётушка Адель казалась нам ужасной уродиной — хотя на самом деле она была весьма хороша собой. Просто она осталась старой девой и была неприветлива — вот потому мы и считали её некрасивой.
Она жила в том же доме, что и бабушка, только на шестом этаже. У неё была обезьянка, которую она звала Жакетт и которая, думаю, была её единственной компаньонкой. Однажды эта обезьянка больно прокусила ей большой палец, но тётушка за это не затаила на неё никакой обиды. Впрочем, она вообще предпочитала, чтобы не замечали этого шрама, и мне всегда казалось, что, должно быть, в тот день они из-за чего-то повздорили, тётушка со своей обезьянкой. Когда при ней заводили разговор об этом инциденте, который мог стоить ей жизни, у неё был такой вид, будто посторонним лучше не вмешиваться в их отношения.
Эта престарелая девица вела в Париже совершенно провинциальное существование. Редко выходя из дома, почти не нанося никаких визитов и не принимая у себя, не поднимая трижды в год жалюзи в своей гостиной, она проводила воскресные дни, сидя на одной из скамеек сада Пале-Руаяль, и всякий раз, когда мы проходили через сад, направляясь отдать еженедельный долг бабушке, по пути целовали тётушку. А когда мне случалось недостаточно расторопно приподнять шляпу, она не упускала случая заметить: «Боишься, как бы у тебя канарейка из-под шляпы не вылетела?..»
Читать дальше