Лежа так, глубоко уйдя в свои мысли о благословении безвестности, о том, какое это счастье быть безымянным, быть волной – вот набежит, вот снова опадет на дно морское; о том, как безвестность избавляет душу от докучной зависти и злобы, гонит по жилам чистый ток великодушия и щедрости, учит давать и брать, не клянча и не расточая ни благодарности, ни похвал; так, верно, Жили все великие поэты, полагал он (хотя, по скудости познаний в греческом, не мог подкрепить свою идею), так, думал он, пишет Шекспир, так зодчие возводят храмы, не ища ни воздаяния, ни славы, была бы только работа днем да вечером кружка пива. «Вот это жизнь, – думал он, потягиваясь под дубом. – Но отчего бы сию минуту ей не предаться?» Мысль эта пронзила его, как пуля. Честолюбие грузилом шлепнулось на дно. Освободясь от грызи попранной любви, уязвленного тщеславия – словом, всякого зуда и волдырей, какими он маялся из-за житейской крапивы, совершенно бессильной обстрекать человека, если тот избегает почестей, – он широко раскрыл глаза, и прежде широко открытые, но видевшие только мысли, и увидел далеко в низине свой собственный дом.
Он раскинулся в лучах весеннего утра. Скорей не дом, а целый город, но не слепленный кое-как прихотью несговаривавшихся хозяев, а возведенный осмотрительным, рачительным строителем, руководившимся одной-единственной идеей. Дворы и строения – серые, красные, бурые – располагались стройно, соразмерно; вот двор – удлиненный, а вот квадратный; где статуя, где фонтан; одно строение лежит плоско, другое подведено под острый конек; где звонница, а где часовня; меж ними сверкали ярчайшие полотнища муравы, темнели группки кедров и пестрели куртины; и все это плотно, но не сжимая, не стесняя, замыкал изгиб тяжелых стен; и кучерявились, взмывая в небо, дымки несчетных труб. Это могучее, но строго рассчитанное сооружение, способное укрыть тысячи человек и, наверное, две тысячи коней, возведено, думал Орландо, работниками, не передавшими векам своих имен. Здесь жили, мне и не счесть сколько столетий, безвестные поколения моих безвестных предков. Ни один из всех этих Ричардов, Джонов, Марий, Елизавет не оставил по себе следа, но все они, трудясь – кто иголкой, кто лопатой, – любя, рожая себе подобных, оставили вот это.
Никогда еще дом не выглядел благородней, человечней.
Так к чему же заноситься, метить куда-то выше их? Какая оглушительная наглость и тщета – пытаться усовершенствовать это безымянное творение, подправить труд исчезнувших рук. Куда лучше прожить неизвестным и оставить после себя арку, беседку, стену, за которой вызревает персик, чем, мелькнув ярким метеором, улетучиться дотла. И в конце концов, сказал он сам себе, загораясь при виде огромного дома и дерна внизу, неизвестные лорды и леди, которые здесь жили, никогда не забывали кое-что приберечь для наследников: вдруг протечет крыша, повалится дерево. И всегда был у них на кухне теплый уголок для старенького пастуха, всегда хлеб для голодных; всегда были начищены кубки, даже когда хозяина сваливал недуг; окна сверкали огнями, даже когда он лежал на смертном одре. Хоть и лорды, как готовно растворялись они в безвестности вместе с каменщиками, вместе с кротоловами. Безвестные герои, забытые зиждители – так взывал он к ним с жаром, который рьяно отрицали иные критики, приписывавшие ему холодность, вялость, безразличие (по правде говоря, качество вообще нередко прячется по другую сторону стены, возле которой мы его разыскиваем), так обращался он к своему дому и роду с прочувствованной речью; но, когда дошло до заключения, – какая же речь без заключения? – он запнулся. Он хотел было пышно заключить в таком духе, что вот, мол, он пойдет по их стопам, добавит еще камешек к сооружению. Но поскольку сооружение и так покрывало девять акров, даже и единственный добавленный камешек был бы, пожалуй, излишеством. Не упомянуть ли в заключение о мебели? О стульях и столах, о ковриках возле кроватей? Да, в заключение следовало упомянуть именно о том, чего дому не хватает. И, оставя речь покуда неоконченной, он снова зашагал вниз, решив отныне посвятить себя усовершенствованию интерьера. Известие о том, что она должна немедля ему споспешествовать, вызвало у доброй старой миссис Гримздитч (да, она успела состариться) слезы на глазах.
У лошадки – вешалки для полотенец в спальне короля («еще доброго короля Якова, милорд», – сказала миссис Гримздитч, намекая на то, что много воды утекло с тех пор, как королевская особа вообще почивала под этим кровом; но дни проклятого Парламента миновали, теперь в Англии, слава Богу, опять Корона [18]) недоставало ножки; не было скамеек под кувшины в покойчике, прилегающем к гостиной пажа герцогини; мистер Грин изгадил ковер этой своей пакостной трубкой, уж они с Джуди скоблили-скоблили, пятно так и не отстало. Одним словом, когда Орландо прикинул, как обставить креслами розового дерева, шкафчиками кедрового дерева, серебряными кувшинами, фарфоровыми тазами и персидскими коврами все имевшиеся в замке триста шестьдесят пять спален, он понял, что это ему обойдется недешево и, если еще останется несколько тысяч фунтов от его состояния, их едва достанет на то, чтобы увешать коврами несколько галерей, снабдить столовую залу резными стульями и поместить зеркала кованого серебра и стулья того же металла (к которому он питал неуемную страсть) в королевские опочивальни.
Читать дальше