— Дура она, твоя дочка, а не баба! — вмешалась мать. — Я бы с таким и часу под одной крышей не сидела! Разрази его гром! Дом у него, того и гляди, завалится, а он и в ус не дует, да еще землю распродает, у детей хлеб отнимает. Шляется по корчмам, каждый день приходит в стельку пьяный! Да с таким мужиком не только есть из одной миски, ходить по одной половице и то противно! Тьфу! Проказа! Я бы его кипятком ошпарила! Ей-богу!
— Это бы еще ничего, — вздохнув по-стариковски, сказал Думитру и обстоятельно продолжал свой рассказ: — Это еще только цветочки… Так оно, может, и положено, раз вышла за такого, то и терпи. А вот послушай, что осенью стряслось. Продал он свой участок в Сорци, за девять тысяч продал. Ну, шесть ушло на долги, налоги, а остальные он себе взял. И запил, да так, что не приведи господь. Ана прибегает ко мне, плачет: «Батя, что же делать? Детки с голоду пухнут, а он деньги пропивает!» Ах ты, думаю, гад ползучий! Кривая душонка! Ну, погоди у меня! Бегу к старосте, беру понятых и среди ночи заваливаюсь к нему — днем-то его хрен в дому застанешь! Лежит, развалившись поперек кровати как барин, храпит. Подняли мы его. «Так и так, говорю, пришли мы к тебе за деньгами, чтобы дети твои да жена не сидели голодные. А добром не отдашь, заберу барахлишко и увезу дочку с внучатами к себе, — и пропадай твоя голова. Откуда ты выискался такой на мою шею?» А он мне: «Проваливай к чертям! Не имеешь полного права, потому как я хозяин в дому, чего хочу, то и делаю». Привел я жандармов. Собрал вещички, чтобы, значит, везти к себе, а дочка вдруг уперлась: «Не поеду!» — что ты будешь делать… Оконфузила перед народом… Вот какая история вышла!..
Мужик помянул всех святых от первого до последнего колена, всех чертей до единого, да еще и тележку, на которой они ездят, — все это он отрядил дочке и тут же замолк, понурив голову.
Когда он снова заговорил, голос у него был тусклый, поникший, слабый, будто говорил он через силу. Он сидел, облокотившись, за столом, зажав ладонями щеки, и тихо плакал. Изредка он вскакивал, ударял по столу кулаком, опять садился. Постепенно он успокоился, обрел голос и снова рокотал на весь дом, будто лавина камней сыпалась с гор.
— А на поминках что отчубучил! Коли бог хочет человека наказать, то беспременно самое дорогое отымет, в самое сердце ударит… А этот и тут штуку выкинул, не удержался, поганец… Вернулись мы с погоста, сели за стол, как полагается, поп с дьячком в середке, а по праву да леву сторону от них староста, клиросные и другой остальной причт… А уж мы, домашние, в стороночке, как пристало хозяевам. Да и до еды ли было? Кусок в рот не лезет. Горе огнем жгло душу! Я его растил-растил, денег не жалел, только в люди вывел, а тут — заступ да яма! Ох ты, беда какая!.. Ну, стали поминать. А этот, припадочный, вскакивает, дочку за руку хвать и тащит прочь из-за стола. «Пойдем, говорит, отсель. Ты не с батей под венцом стояла, а с мужем. Раба ты мне!» И выволок ее во двор. Все от удивления рты разинули, ложкой дотянуться не могут, переглядываются. Рванулся я за ними, догнал у калитки, спрашиваю: «Ты чего это затеял? Ты что же, нехристь, пакостишь? Мало мне горя, сына похоронил?» А он на то: «Не могу я оставаться за столом, где мне уважения не оказывают. Где меня в грош не ставят». Должен был я его рядышком с попом усадить, чтоб он вволю поел-попил… И тянет дочку… Я кулак сжал да так его трахнул по башке, что он как перышко отлетел. Дочка — в крик, народ во двор высыпал. Схватил я его за ноги, выволок за калитку, там в пыли на дороге и оставил. Говорю дочке, мол, иди за стол с детьми. А она мне на то, что я чуть ее мужа до смерти не убил. Он, дескать, человек больной, понимать надо. Тут и моя старуха вмешалась, поддержала, тоже на меня накинулась. Озверел я совсем, кинулся к ней, хотел ее ударить, хоть и несчастье у нас в дому. Но сдержался, слава тебе господи. Только говорю дочери: «Убирайся на все четыре стороны и больше на глаза мне ые показывайся. А паразита твоего, ежели у своих ворот увижу, прибью!» Вот чего бабы со мной натворили…
Он поднялся, пошел к колодцу, вылил из ведерка воду, что нагрелась от солнца, зачерпнул свежей и пошел со двора прочь. Отправился он будить Рому, который наверняка все еще видел сладкие сны…
Перевод М. Ландмана.
Далеко за полдень ясное и жаркое небо будто саблей вспорол истошный, душераздирающий вопль:
— Караул! Жизни лишают! Вор! Люди добрые, помогите! Убивают! Во-о-рюююга!
Поначалу все на миг оцепенело. Перестали трепетать листья на деревьях, остекленел воздух. Насторожил гребешок сидевший на задранной тележной оглобле петух и, подняв одну ногу, дал курам знак молчать — цыц! Свинья, что паслась на привязи, припустилась во всю прыть бежать вокруг колышка, едва не удавилась.
Читать дальше