«Мир дому сему».
Мама возится возле печки — седые волосы, кроткое, будто всегда плачущее лицо.
— Аминь, — отзывается она, раздувая огонь.
Отец кладет молитвенник на посудную полку, отпускает пономаря и мягким баском спрашивает:
— Что у нас на обед?
— Помешай, чтобы не пригорело, — обращается мать к мальчику, что примостился возле печки с деревянной чурочкой и что-то из нее вырезает.
Он, Ливадэ, откладывал в сторону чурочку и ножик, и, посасывая порезанный палец, усердно мешал ложкой в кастрюле, что греется на плите.
Нить обрывается… Хлопают двери, кто-то вернулся из города, кто-то из читального зала. И опять тишина. А ближе к полуночи снова шарканье ног, хлопанье дверей.
Поздно. Свет на лестнице гаснет.
Длинный коридор тускло освещают две пыльные лампочки в железных сетках, и он кажется рудничной штольней, откуда ушли рудокопы, позабыв свои лампы.
По коридору бежит мышь, останавливается в тусклом круге света, садится на задние лапки, умывается.
Бьют часы: один, два, три… Мышь замирает с поднятой лапкой, слушает, проводит еще разок-другой лапками за ушами и убегает.
Внизу, у лестницы, держась за перила, стоит пошатываясь студент, ему жарко, он распустил галстук, расстегнул пиджак.
Ливадэ в комнате приподнимается на локте.
— Который теперь может быть час?
Темно. Оглушительно храпит Муске. Храпят и остальные, но тише — каждый на свой манер.
Пробившись сквозь храп скудной струйкой из качающего насоса, втекает темная тишина поздней глубокой ночи.
Ливадэ лежит. Он не знает и пытается понять, спал ли он и во сне ли все это ему привиделось или не спал, а просто вспомнил. Голова тяжелая как свинец, раскалывается от боли, все тело ломит.
Он встает с постели и босиком подходит к окну.
На улице пусто. Фонарь напротив общежития обливает белым светом лохматую макушку акации.
Ливадэ долго-долго смотрит на нее. Голова болит. Тело ломит.
*
Удивительно, как он сумел выпутаться из этих длинных больничных коридоров, темных подвальных переходов, с переползающими через них толстыми змеями труб, как смог пробиться через разношерстную, пестро одетую толпу крестьян, приехавших кто откуда. Приемный покой больницы будто нарочно спрятали в самый дальний угол подвала, чтобы никому его не сыскать.
Трое крестьян в толстых овчинных, наглухо застегнутых кожухах сидят на лавке, опираясь на посохи и положив возле себя торбы.
Они поглядывают друг на друга испуганными, страдальческими глазами.
В затхлом, пропахшем эфиром воздухе повисает время от времени болезненное «О-ох!», и кажется, что вырывалось оно из груди вместе с душой. Старик еврей в лисьей шапке надрывно кашляет, держась за живот, сгорбившись, сидит учитель, несколько ремесленников и еще какие-то одетые по-городскому люди.
Все глаза неотрывно смотрят на маленькую дверь. Из-за нее доносятся громкие голоса, словно идет допрос, в полицейском участке: вопрос и после долгая, гнетущая тишина.
Из-за двери высовывается хитрый мужичок в белом халате.
— Чья очередь? — спрашивает он громко.
— Моя, милок, помогай тебе бог, голубчик, сижу здесь с восьми часов.
«Голубчик» не обращает никакого внимания на мужика, выискивая кого-то в толпе, и подмигивает старику в лисьей шапке.
Ливадэ берется за ручку двери.
— А ты куда?
— Студент, пропустите.
— Мало ли что студент, подумаешь. Поздно. Придешь завтра.
Ливадэ тоже торчит здесь с восьми часов, и он врывается в кабинет силой.
— Что это за свинство, господа? — раздается гневный голос.
Но гневается, к счастью, не сам доктор, а его помощник, фельдшер, давнишний знакомый Ливадэ. И назло санитару, хитрому мужичку, пропускает студента в кабинет.
Господин доктор занят, он беседует со своим коллегой из другого отделения. Они называют того-то, вспоминают такую-то, покачивают головами, посмеиваются.
На кушетке лежит раздетый, посиневший от холода цыган. Он так худ, что кажется скелетом, который рассыпался бы, не будь этой туго натянутой желтой пергаментной кожи.
Господин доктор наконец освободился и подошел к кушетке. Внешность у него невзрачная, на носу очки, но манеры, осанка, важность! Он не сомневается, что на голову выше всех своих коллег. Правда, все это — и осанку, и важность, и манеру вести себя — он позаимствовал у одного профессора в Париже, но кому, собственно, какое до этого дело.
До чего же он старается выглядеть значительной персоной, ученым светилом, вроде тех, которых навидался в чужестранных краях. И до чего же он смешон этими своими претензиями, этот маленький, невзрачный провинциальный лекарь в круглых очках.
Читать дальше