Пришел с каким-то отроком чернявым. Распаковали. Витрион очухался и, выпрямившись, пошел по коридору. В глубине делегат из Пензы за холстом — чтобы нарядить, как подобает, Юлия Цезаря, а то приходится ему ходить в малороссийской рубашке. Ордер на двадцать пять аршин. И вместо этого — идет без ног, без рук, и чем-то внутренним скрежещет. Углы, шар, колеса, жесть и чепуха. Был делегат партийным, но не выдержал — в припадке суеверия Заступницу Святую помянул. Сел в угол на «Известия» и захныкал:
— Зачем в Москву послали, душегубы!
Из других комнат набежали. Гугерман сообразил и крикнул.
— Для Госцирка. Модель мирового пролетариата.
И загнусавил:
«Это есть наш последний».
Комендант-матросик козырнул. Пропели. Стали изучать. Делегат — и тот осмелел:
— Вот хорошо бы нам для агитации такую махинацию в Пензу. Все выползут, а здесь оратор — продналог…
Понравилось. Назначили премьеру на двадцать седьмое февраля. Скэтч, дрессированные звери и под конец — апофеоз — победа Витриона.
Белов уже не слушает. Бежит на Остоженку. Только бы ее увидеть! К чёрту и шар, и углы! Нет дома. Вошел. На подоконнике изумрудные лоскутья — с карточного столика — из них шьет Лидия Степановна шляпу. Пустые флаконы от парижских духов. Бутыль льняного паечного масла. Старая карточка широкого потребления. На обороте начало письма:
«3 ч. н. Родной, придите!». Клякса. Плохое чернило? Слеза? Кому? Томилину? И злоба. Карточку порвал и лоскуток особенно весенний швырнул на пол.
— Понравится танцору!
А может не ему? Тогда… И нежность — соль во рту, в глазах туман. Оставил записку:
«Приходите в воскресенье 27-го в Первый цирк. Билет для вас оставлю в кассе. Витрион пойдет».
Перед представлением все чуяли неблагополучие. С утра пошло. На Сухаревке разгоняли базар. Стреляли. Убили собачонку. Старичок, торговавший граммофонными пластинками, один остался. Под снежной вьюгой, среди пустыни, труба вопила:
«Не уходи, побудь со мною!»
Но даже галки боялись. Сторож студии мимопластики, что на Божедомке, клялся — Сухарева наклонилась явственно и голос оттуда был:
«Пожирающих пожру, яко Египетская корова».
Днем на Театральной Площади спекулянт Гуляш, получив за казенную крупчатку, шедшую как будто в детский дом, одиннадцать «лимончиков» бумажки обронил. Мело и птицами взвились десятки со всеми буквами — арабскими, китайскими, иными. Прохожие гонялись — детки ловят мотыльков. Потом обиделись — пускай летят. Летали.
А в тайном месте — у мадам Бэзэ на Кисловке — поэт из школы «Ничевоков» рассеянно лакнув винца начал кого-то отпевать с особо усеченными рифмами, но вскоре завял, даже вина не допил. Сполз под стол, и крабом вбок пошел. А выпил мало. Нехороший день!
Подмели арену. Раньше всех пришли курсанты гувузские гуртом с руководителем — направлять и толковать.
Витрион лежал возле конюшни на соломе, как в колыбели. Мэримэ волновалась, чесала шею, копытом перестукивалась с кем-то. У стойла Белов присел на ящик. Думал не о победе — о нежной беспорядочной улыбке. Кому письмо?
Из кассы:
— Товарища Белова!..
Лидия Степановна. Сзади, неважной, но досадной тенью Томилин. Зачем у него такая шапка? Лопарь!
— Билет хотите? Я сказал, чтоб дали… — Вдруг скажет «вас». Ведь нежно, очень нежно косит лукавый глаз.
— Я к Витриону. Ведь я вам призналась — только его люблю…
Томилин не доволен. Распластывает ручки, летучей мышью вверх — и нет его. Белов не отвечает. Учтиво хмыкнул и назад в конюшню.
— Белов! Здесь из цека и наркомпроса. Направо в ложе. Большой успех. Академический паек.
Нет сил. Схватить проклятый шар, расплющить! Зубья вырвать, как клещи у рака, чтоб хрустели. Каково! Сам своего соперника придумал и родил. Как она смеет думать об этой жести, когда у него, у Белова — мохнатая теплая грудь, а в ней звериный дикий гул! Как только смеет! К ней! К зеленым лоскутам, к пустым флаконам! Пригнуть и выпить! Жжет во рту.
Сидит. Вот только попросил водицы. Но даже вода отдавала мерзкой жестью, как Витрион, когда его чудовищное тело потеет от потуг.
Неспокойно. Негр — весь из кубов — пробовал вольтиж, но вдруг зевнул, громко, как пес перед грозой. Убрел и Мэримэ шепнул:
— В Марсель бы! Да не пустят…
Мэримэ рванулась, заржала. Нехорошо, когда Мэримэ ржет.
Больше нет людей. Тревожно. Что если вправду последний человек — каюк? Ведь всякое бывает. Вылупились маски, пошли крутиться, кувыркаться, всячески свое исподнее томленье выявлять. Афганец, ирландец — это еще так. Хуже! Неподобный, не нация, не секция, а вздор, свой павианов зад на ложу главную наставил. В ложе дама, лорнетку выронив, икнула, как будто ела беловскую капусту, а не «Савойское» корректное рагу.
Читать дальше