Шевеля черной, косматой, как непроходимые лесные дебри, бородой, он сказал:
— Пришел к тебе доложить…
Чувствуя на груди неподъемную тяжесть, я еле прошептал:
— Что такое?
— Ребятишки озоруют шибко. Изохальничались! За голенища меня кусают, когда урвут…
Цепенея от страха и предчувствий, я выговорил, еле выдавливая из себя слова:
— Может быть, ты порол их раньше без меры? Может был, обижал нипочем, зря? Знаю я, что обижал! Знаю! — уже выкрикнул я с сверлящей тоской.
Косматая борода шевельнулась, и шевельнулись огромные круглые белки на покрытом кузнечным углем лице.
Я услышал:
— Может и порол. Может и обижал! Но теперь я вот как с ними буду! Вот как!
— Как? — закричал я.
— Вот этак!
С этими словами тяжкая рука опустилась в широкую пасть сумы, висевшей на боку. И тотчас же вытащила оттуда что-то беспомощно и бессильно висевшее. Рука встряхнула это беспомощно висевшее, а другая занесла молот. Тяжко пронесся сухой стук железа, переплетаясь с хряском раздробленных костей. Рука сделала широкий размах. И то, что было под молотком, упало на мои колени, как насыщенная кровью губка.
Безудержным толчком меня склонило к брошенному, и в разбитых и размятых складках я узнал искаженные черты Володечкиного лица.
— А-а-а! — завизжал я, будто весь превращаясь в один крик, — а-а-а!
И неистово забил ногами.
Очнувшись, я увидел Прасковьюшку. Она стояла возле со свечкой в руках, и все ее лицо моргало в безысходной тоске.
— Порфирий Сергеич! Миленький! Родименький!
— Уведи меня от него!
— Порфирий Сергеич! Бесценненький! Кого?
— Черного кузнеца! Я понимаю: это перевоплощение черного буйвола. Я понимаю… уведи!.. Или иначе Вавилонская башня. Продиктованная гордыней. Бесполезной и бесцельной гордыней. Спайка живых семей в бездушный монумент, — повторял я уже спокойно и даже холодно, уйдя от ужасов и претворяясь из ощущений в мысль. — Вавилонская башня. Опыт; запрещенный Богом под видом Вавилонской башни. Ты видишь, она раздавила семью насквозь…
— Пожалейте себя!
— Взгляни на меня: раздавила насквозь! Вышла из семьи и на семью же опустила тяжкий обух. Но придет время, оно придет, и семья победит Вавилон и восстановит себя единую, как живое слово Бога. Светлую и непорочную, как Богоматерь!
Я замолчал. Прасковьюшка еще долго говорила мне что-то. Но я уже не мог слышать ее слов. Меня всего вытянули и распластали. И накрыли чем-то прозрачным, но совершенно непроницаемым для звука.
Распластанный в чьих-то тисках, я все же, однако, думал:
«Семья — это жизнь и тело, кровь и горячее сердце. А там — схема, чертеж, бумага, книжная утопия…»
А на другой день я увидел Володечку. Живого! Володечка пришел в усадьбу. Живой и невредимый Володечка; мой последний!
Как я не сошел с ума от счастья!
* * *
Встреча моя с Володечкой произошла так.
Я сидел у амбаров на камне, привалясь к стене амбара и вытянув ноги. Погруженный в дрему и некоторое как бы омертвение, я, однако же, хорошо видел лиловые волокна облаков, красных с черными крапинами букашек, медлительно ползавших у моих ног, и золотистый листок, кружившийся над крышей кухни. Одеревенелая кожа многого не пропускала к моему телу, но все же я улавливал порою запах кухонного дыма и вкус прокисшего кумыса во рту. А тут, заслонив собой кружившийся в воздухе листок, передо мною встала Прасковьюшка.
— Порфирий Сергеич, — сказала она мне, — вас печник спрашивает.
— А не кузнец? — переспросил я с внезапно всколыхнувшимся беспокойством.
— Нет, печник. Говорит: не надо ли трубы оглядеть?
— Зачем?
— Топить скоро надо будет. Я муку вешала. А он подошел. «Топить, — грит, — надо начинать».
— Кого топить? Кого вешать? — крикнул я на нее брезгливо. — Все-то вы топите, да вешаете, а ну вас всех к псам!
— Так что же ему сказать-то?
— Кому?
— Да, печнику же, Порфирий Сергеич!
Но тут я увидел его самого. Он сам шел ко мне. Печник. А Прасковьюшка исчезла. И мне сразу же померещилось, что за его спиной кто-то робко прячется. Я подумал: «Может быть, это болтается за его спиной рабочая сумка?»
Печник сказал:
— Работенки нет ли у вас какой, Порфирий Сергеич? Сделайте милость! Жрать, прости Господи, извините за выражение, нечего!
— Разве так плохи дела? — спросил я дружелюбно, вдруг полюбив его.
— И-и-и, — протянул печник, — и-и-и, не приведи Господи!
Но, несмотря на жалостливые слова, лицо его светилось молодостью, бодростью и даже весельем. Пожалуй, даже лукавством. Из-за его спины опять кто-то в упор глянул на меня, обдав меня жаром, взбудоражив меня целым роем сверкающих мыслей. Во мне пронеслось:
Читать дальше