Вынув из рта трубку, скривив губы, Илья Григорьевич сказал на это, что, несмотря на ваше царапанье ложечкой, – Россия все-таки погибла, и навсегда.
После этого он выпустил клуб дыма. Посадов обозлился и въелся спорить. Это был обычный в то время спор: пропала Россия или не пропала [201], причем разница между спорящими была только в следующем: у одного не хватало больше сил предаваться отчаянию и казалось – вот, вот, через две недели (обычный срок) все сразу изменится и будет хорошо, а другой находил усладу в самом отчаянии, – «удовольствие» придавливать больной зуб, – и утверждал, что все погибло, сам втайне не веря этому.
Под конец, обидев друг друга, они замолчали. Оркестр в раковине кончил играть, и на маленькой эстраде кафе появился старичок, пыльный и пропитой, с завязанным горлом и с контрабасом, толстая дама с виолончелью и смуглый красавец, ворочающий синеватыми белками. Он бросил волосы на лоб, прижал морщинами щеки скрипку и зарыдал; но его плохо было слышно за шумом голосов.
Илья Григорьевич сказал:
– Ну, а скажите – вы пишете теперь что-нибудь, Алексей Иванович?
– Я? Нет, ничего не пишу. – Посадов сморщился, стараясь точнее передать трудную для него мысль. – Вы знаете состояние, когда вдохновение точно надувает паруса и летишь, летишь, и все преодолимо, и захватывает дух. И кажется – как я прекрасно пишу, как это нужно, сколько в этом правды и радости! Вот почему я люблю Пушкина. «Шуми, шуми, послушное ветрило, волнуйся подо мной угрюмый океан» [202]. Жизнь в вечном вдохновении. А сейчас – я это точно вижу глазами – мертвая тишина, упали все паруса на кораблях, и моя лодочка без движения. Гудит толпа, пищат скрипки, гремит улица, давеча стреляли вон в том переулке, а у меня точно уши болят от тишины. Жизнь замерла, оледенела, затаила дыхание, прибита к земле, как трава. Какое там искусство! Вот уже несколько дней пытаюсь работать, думаю, прикидываю, и испытываю одно только чувство – отвращение к писанию. Я точно между небом и землей, как лист кручусь, лечу, куда – не знаю. Ужасная тоска.
Вы знаете, что я открыл? У людей, у всех, исчезло понятие добра и зла [203], провалилось в какую-то прорву. Выгодно – не выгодно, удача – не удача, да – нет, жизнь – смерть. Вот к чему все свелось, куда уперлась революция. На этом она и погибла. Значит, с самого начала была какая-то ложь. Но я чувствую – повернет жизнь из этого мертвого угла – и все забурлит, зашумит, и ветер воли, вдохновения опять дунет в лицо. А пока – бегаю по городу, хочется найти что-нибудь живое – хоть писк воробьиный.
Посадов показал адрес оранжевой афишки.
– Думаю сходить, поглядеть, очень уж чудно пишут.
– К футуристам? Ну что же, сходите, – сказал Илья Григорьевич, – кто-кто, а они расцвели в наши дни. Вы помянули, Алексей Иванович, что с самого начала в революции была ложь. Это верно. Захотели свободы – а нашли рабство. Захотели справедливости, а забыли о милосердии – вышло зверство. Захотели равенства – вышел грабеж всеобщий. Захотели братства – пришлось устраивать массовые убиения. Начали революцию, не перекрестившись, без Бога, – и привели ее к дьяволу. В начале в самом положить бы меру всем вещам – любовь, – получилась бы другая совсем история. А, впрочем, ну вас к черту, опять до политики договоримся. Прощайте. Не забудьте – завтра у нас будет водка. Придете? А вон на ваше счастье, глядите, лезет лошадь...
Действительно, между столиками пролезал высокий, костлявый молодой человек с лошадиной челюстью. Одет он был в спортивный светло-шоколадный костюм, щурил глаз от дымившей сигары и, не вынимая рук из карманов, небрежно кланялся направо и налево. Это был знаменитый футурист поэт Семисветов. Дойдя до дамы в розовой шляпке, он шлепнулся рядом с нею на стул, вытащил из кармана огромную руку, поздоровался и громко проговорил, показывая зубы:
– Сегодня я читаю в кафе поэму. Вещица гениальная, вы должны быть.
IV
Два года тому назад в толстом журнале появился роман Алексея Посадова «Гниль» [204]; написан он был с огоньком, местами даже переходящим в настоящее пламя; темой романа было жизнеописание неврастенического интеллигента, некоего Веснушина: его мечты, то есть времяпровождение, без всякого дела и без желания что бы то ни было делать, в прекрасных надеждах о свободе и социальном рае, затем его любовь, конечно двойная, – к жене – идеальная с надрывом, и к портнихе Сашеньке – звериная с покаянием, затем его встреча с какой-то личностью из народа и внезапное, даже истерическое, желание освободиться от среды, от двух женщин, от самого себя и невозможность такого освобождения, и, наконец, попытка отравиться морфием в публичном доме; все это обрывалось на горькой фразе героя: «Даже на это я не способен».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу