Словом – каждый из нас хотел быть хоть маленьким, но непременно Петром Великим.
А в России, тем временем, шло свое тихое, заброшенное житьишко; звонили колоколенки; шли по дорогам бродящие ко святым и не ко святым местам; почесывался, кряхтел русский народ, покинутый всеми, затерянный в необъятных просторах земли. А когда приходили к нему господа, вроде меня, в очках, говорили о разных хороших заграничных вещах: о социализации, о муниципализации, о национализации – слушал народ, соглашался: «Как же, вестимо, вам лучше знать, вы наши отцы!» И просил на водку.
На водку просил и не верил ни слову, потому что слова были заграничные, не русские, от ума, от разгоряченного воображения, а не от единого, от чего только и можно говорить: от любви, принимающей Россию такой, какая есть она, с колокольнями и лохмотьями, с богомолками, с пьяными и убогими. Это наше все исконное, возлюбим и положим живот свой за это! Вот как нужно было говорить, вот с каким сердцем идти к братьям нашим!
И вот теперь пришел страшный час встречи. Не из-за облаков пришла наша возлюбленная, родина. Не в венце свобод. Не в чистых одеждах. А поднялась вот здесь от земли, рядом с нами.
Отскочили. В ужасе отпрянули мы. Что это? Кто эта страшная и дикая, с одеждой в земле, с руками в крови и ранах, с искаженным мукой, безумным лицом! Я не знаю тебя! Я не звал тебя! Кто ты?
– Я твоя родина!
Иван Миронович опять на минуту приостановился.
– Говоря по совести, мы представляли, что встретим прекрасную даму, в кокошнике и голубом сарафане, добрую и милейшую, что-нибудь вроде той, что рисуют на машинах Зингера [182].
А появилась не добрая и не прекрасная. И я вот хожу по двору с винтовкой, охраняю дом от кого? Страшно подумать: почти что от самого себя.
Шляюсь по двору ночью и думаю: уехать бы сейчас в швейцарские горы, к сытым коровам, на зеленые лужайки, слушать, как пчелы летают; пусть она – дикая бабища в кровавых лохмотьях, родина моя – гуляет одна по голым степям, по курганам, воет диким воем от голода, от бессильной ярости.
И как вы думаете, Алексей Николаевич, после всех этих моих мыслей могу я, все-таки, уехать в Швейцарию? Могу так, во веки веков, жить без роду, без племени, как собака, забытая на даче?
Или пойти и ей, России, родине, ненавидящей меня, самой себя сейчас ненавидящей, сказать, склонив голую, повинную шею перед ней: возьми жизнь мою и душу. Только это и осталось. Только одно...
Хлопнула дверь черного хода, послышались веселые голоса, хруст шагов по снежку. Из-за угла в лунный свет вышли двое – юноша в полушубке и гимназическом картузе и другой, совсем еще мальчик. Раскатившись на льду, он крикнул:
– Смена. Пожалуйте, господа, спать.
Так внезапно прервался наш разговор. И слава богу.
Проходя подвалами на парадный подъезд, Иван Миронович приостановился и проговорил, взяв меня за пуговицу:
– Нужно новое поколение – строителей. А мы, мечтатели, обессилены тем, что сознаем себя в грехе и мучимся невозможностью искупления. Нас – на чердак.
МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ [183]
(Очерки нравов литературной Москвы)
I
Ветер несильными порывами крутил пыль по раскаленной мостовой, крутил, завивал в легкие, сейчас же опадающие столбы обрывки афиш, воззваний, декретов, обязательных постановлений.
Углы и выступы домов, окна, вывески, монастырская стена, дощатый забор на брошенном строиться здании – повсюду, – вся Москва была заклеена пестрыми листами бумаги. Черные, красные, лиловые буквы то кричали о ярости, грозили уничтожить, стереть с лица земли, то вопили о необыкновенных поэтах и поэтессах, по ночам выступающих в кафе; были надписи совсем уж непонятные: «Каратака и Каратакэ», что впоследствии оказалось пьеской в стиле Рабле, поставленной в театрике на 25 человек зрителей [184]; говорят, комиссар народного просвещения был в восторге от представления [185].
Не было хлеба, мяса, сахару, на улицах попадались шатающиеся от истощения люди с задумчивыми, до жуткости красивыми глазами; на вокзалах по ночам расстреливали привозивших тайком муку, и огромный, раскаленный полуденным солнцем город, полный народу, питался только этими пестрыми листами бумаги, расклеенными по всем домам. Недаром во главе управления страной стояли бывшие журналисты [186].
С кряканьем, завыванием проносились автомобили, в облаках гари и пыли мелькали свирепые, решительные лица. Свирепые и решительные молодые люди, с винтовками дулом вниз, перекинутыми через плечо, при шпорах и шашках, с обнаженными крепкими шеями, в измятых, маленьких картузах, стояли на перекрестках улиц, прохаживались по бульварам среди множества одетых в белое молоденьких женщин.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу