Вышеприведенное резюме вышло довольно сырым.
Но таковым же, внешне, является использование в «Любовнице Витгенштейна» основополагающей новой теории из «Философских исследований». Неприкрытое отношение любовника/любовницы здесь снова содержит схожесть-как-аллюзию [sic]. Такие строки в романе, как «Со второго этажа можно увидеть океан. Здесь внизу дюны, которые загораживают вид» являются сознательным эхом утверждения из «ФИ»: «Философская проблема имеет форму: “Я в тупике”» [42] «ФИ», I, 123. Это маленькое глубокое предложение означает приблизительно то, что мы сейчас и навсегда «здесь внизу» в языке, внутри него, на уровне первого этажа, и поэтому видим картину в целом не лучше, чем кто-то приземленный, в отличие от кого-то в воздухе, кто может посмотреть вниз на приземленного человека и землю вокруг него, различить формы на фоне других, более крупных форм, увидеть их как формы чего-то большего, а не просто как рельеф, лабиринт, мир, целое... приземленного человека.
. Также отягощены аллюзиями (а иногда и просто тяжелы) раздумья Кейт по поводу онтологического статуса называемых вещей: она продолжает называть (как делали бы мы все) сожженный ею дом домом, но задается вопросом, в какой мере разрушенный дом является «домом», если не иметь в виду языковые привычки, оставшиеся с незапамятных времен. Или, например, рассуждает о том, «где находится картина, если она в моей голове, а не на стене?», и о том, называлась бы книга «Анна Каренина», если бы нигде не осталось ни одного целого (несгоревшего) экземпляра. Или изумляется тому, что «можно проехать через множество городов, не зная их названий».
Немного подобного нарциссического эха оказывается вполне достаточно, и Марксон иногда, на первый взгляд, утомителен со своими аллюзиями. Однако же любовница, как и любовник, приглашают вас/меня вниз: кажущееся сперва скучным раскрывается позже. Особенно интересны в качестве таких приглашений маленькие «приманки» вроде процитированных выше, которые кажутся не столько аллюзиями на гения, сколько тонкими предвестниками собственных рассуждений Марксона относительно и вокруг некоторых основных тем «ФИ». Что поначалу отталкивает своей тяжеловесностью или нудностью, со временем превращается в зыбкую ноту обреченности — Weltschmerz [мировая скорбь] в противовес наивности или надменности — в большинстве рассуждений Кейт о том, как имя «создает» объект или свойство [43] Заметим мимоходом, что темы наречения-как-освобождения, присутствия-как-привилегии также сквозят во многих феминистических теориях, с которыми автор романа определенно знаком...
; даже несмотря на приступы зависти, охватывающие ее, когда она сталкивается с возможностью существования вещей без названия или без предикации. То, почему эта борьба так занимает Кейт и увлекает читателя, отчасти объясняется настоящей этической болью, вероятно наполнявшей продолжительное молчание между «Трактатом» и «ФИ», но это также можно отнести на счет оригинального и чрезвычайно умного исследования Марксоном чего-то, что можно было бы назвать «феминизацией скептицизма».
Пожалуй, это не тот термин, которым стоило бы разбрасываться под конец, ведь он требует определения и прочего, а эссе и так уже порядком затянулось.
Но вспомните в связи с этой абстракцией, что говорилось выше о Елене и Еве, Кассандре и «Трактате», а также подробно обсуждавшуюся вторую половину двойной связи, опоясывающей солипсизм: радикальное сомнение не только в существовании предметов, но и в самом субъекте, Я. Текст Кейт, признаваемый внутри самого себя письмом, является отчаянной попыткой воссоздать и таким образом оживить мир при помощи его наречения. Отчаянность попытки обусловливает ее почти патологическую зацикленность на именах — людей, персонажей, изображений, книг, симфоний, сражений, городов и дорог — и объясняет то, что Марксон столь удачно передает при помощи повторений и интонации: Кейт крайне расстроена, когда не может вспомнить — «вызвать в памяти», «воссоздать» — названия настолько хорошо, чтобы они подчинялись. А ее усилия по части онтологии-через-наречение являются трогательной синекдохой практически всей истории интеллектуальных свершений на белом мужском Западе. Она не в меньшей степени, чем Витгенштейн, Кант, Декарт или Геродот, творит мир письмом. Неординарная острота достижения Марксона здесь в том, что современно-женская точка зрения Кейт и то самое отчаяние, что лежит в основе ее попыток миросозидания [44] То есть она делает это ради ментального выживания, а не из интереса, надежды на признание или выгоды.
, делают ее проект вдвойне обреченным. Первая обреченность — это то, что спроецировано на поверхности: скептицизм и солипсизм. Уже то, что отсутствие какого-либо «мира» отражено в тексте Кейт, достаточно трагично; но в «ЛВ» сами мемуары Кейт «написаны на песке», они «портятся» [45] Я все жду, когда теоретики феминизма заговорят о разложении как текстуальном феномене; это была бы ироничная шутка с долей правды: «разложение» есть, в сущности, пассивная «деконструкция», которую скорее наблюдают, нежели осуществляют, и при этом читатель становится последним «отсутствующим» в постструктуральном тотеме отсутствия: одно из откровений повествования Кейт — это потрясающая сила писателя-как-свидетеля, крайне пассивного, неслышимого — возможно, именно это в большей степени, чем все остальное в моем последнем абзаце, составляет феминистическую вишну [vishna] скептицизма.
и гниют — образы распада доминируют и часто повторяются в ее воспоминаниях и мысленных конструкциях.
Читать дальше