Около пятнадцати лет тому назад молоденький неаполитанец явился сюда умирать вдали от солнца, под холодным и мрачным парижским небом. Как он кашлял, бедняга! Весь дрожа от озноба, в плисовых лохмотьях своего трастеверинского костюма, он слонялся вокруг мастерских художников, не смея постучаться ни к одному из них из боязни быть побитым. И уже два дня блуждал он в тумане ноябрьского дня, борясь между стыдом предложить себя в мастерскую и страхом своих… Его нигде не хотели принимать — находили слишком тощим. Едва он успевал спустить сорочку, как ему указывали на дверь с грубыми насмешками, и когда я подобрал его, он уже два дня ничего не ел. Много таких помирают в Париже с голоду.
Меня заинтересовала его худоба, а затем — это выражение страстной неги, которым расцвечается лицо каждого чахоточного — выражение, которое так много дает художнику. Словом, я подобрал Анжелотто, расспросил его и увез к себе…
Бедный малый, — я должен был отходить его, и не тотчас потребовать платы за мое гостеприимство; но я чувствовал, что он еле держится и готов ускользнуть от меня в самом скором времени; и на другой же день я заставил его позировать… Что делать, — не каждый день находишь такую драгоценную модель; я знаю, что поступил гнусно, но мне слишком понравилось мрачное выражение его огромных страдающих глаз. Анжелотто позировал по целым часам, покорно, всегда с тем же выражением мрачного ужаса в глазах, которое иногда я принимал за упрек, и с этим горделивым выражением сомкнутых губ! Я работал с какой-то дикой радостью, с каким-то сладострастием, никогда не испытанным, ибо чувствовал, что с каждым ударом резца я воссоздаю целую жизнь, полную нищеты и страданий — символ этой жизни, этой возмущенной и гордой души, от вспышек гнева которой моим пальцам магнетически сообщался лихорадочный трепет… Он кашлял все сильнее и сильнее, несмотря на лекарства, вдыхания дегтя и жаркую постель, поставленную близ печки; я позвал доктора, — я знал, что он умирает. В промежутках между сеансами я ухаживал за ним изо всех сил; он никогда меня не благодарил, безмолвно подчинялся всем моим распоряжениям и умер на моих руках, двадцать дней спустя после поступления ко мне. Он умер в декабрьское утро, на первый день Рождества, помню как сейчас, на своей постели с неаполитанской грелкой, которую я случайно разыскал у старьевщика на улице Аббатисс и купил для него, — бедняга Анжелотто! Еще накануне он позировал мне, — с полудня до четырех часов; и мне не приходило в голову, что конец наступит так быстро.
Потом явились хлопоты из-за формальностей и родных, которых мне нужно было разыскать и уведомить; надо было объявить о похоронах; но с этими итальянцами… Это мне стоило три тысячи деньгами, кроме места на кладбище Монмартра. Когда я бываю в Париже, я всегда ношу ему цветы в праздник Всех Святых; но сознайтесь, что я обладаю шедевром».
Эталь произнес этот монолог в странном возбуждении, словно опьяненный собственными словами. Но уже в течение нескольких минут я не слушал его более… Пораженный, я смотрел на его огромную руку с волосатыми пальцами, которой он, словно когтями, сжимал пышную шевелюру бюста; поистине, это были когти, когти хищника, жестокий и зверский характер которых еще подчеркивали три странных кольца, одно на большом, другое на среднем, третье на безымянном пальцах, — три огромных жемчужины неправильной формы, похожих на перламутровые пустулы, которые на костлявых и сухощавых пальцах художника еще увеличивали сходство с когтями.
Эти когти вампира — странной игрой воображения представились мне душащими несчастного умирающего натурщика-итальянца. И, конечно, эти пальцы, выражающие такую сильную волю и такое жестокое сладострастие, ускорили смерть этого бедняка.
О, этот Эталь! Он улыбался, словно в экстазе, а я чувствовал, что трепещу от ненависти за все то зло, которое он уже сделал и еще сделает этой ужасной рукой. Рассказы Тейрамона пришли мне также на память. Какую зловещую отраву могли заключать в себе эти ужасные тусклые жемчужины, — словно нездоровые одутловатости, выросшие на его пальцах!
Дерзкий вопрос вдруг сорвался у меня с уст; я спросил, указывая на кольца: «Что — они отравлены?» Эталь поставил бюст на подставку и, прикасаясь к странным камням, протянул с легкой усмешкой: «Ох! вам насплетничали! — нет, эти не отравлены. Но если вас это интересует… или тревожит, я могу вам показать очень любопытный перстень. Хотите? На сегодня достаточно скульптуры — не правда ли?»
Читать дальше