Город тонул в глубоком сумраке, сырой воздух дрожал от перезвона колоколов, грянувшего с бесчисленных причудливых башен, когда потянулись дома предместья. Он отпустил экипаж и пошел в сторону дома, где жил, шагая по многоколенным переулкам, вдоль городских каналов с чернеющими неуклюжими барками, сквозь смрад гниющих яблок и размокших отбросов, мимо фасадов под щипцовыми крышами со свисающими канатами лебедок, мимо их отражений в воде.
У входных дверей на стульях, вынесенных на улицу, сидели рядком мужчины, в синих широких штанах и красных блузах, тут же за починкой сетей чесали языки женщины, а по дороге носились ватаги детей.
Он ускорял шаг вблизи дверных проемов, откуда несло запахом рыбы, пота утомленных работой тел и убогого быта, спешил выйти на какую-нибудь площадь, хотя и на площадях чадили пригорелым жиром ларьки вафельщиков, и этот чад также втягивали в себя узкие переулки.
И на него тягостным грузом наваливалась вся безотрадная обыденщина голландского портового города с чисто вымытыми тротуарами и неописуемо грязными каналами, с молчаливыми обывателями, с беловатым переплетом маленьких раздвижных окон на узкогрудых фасадах, с тесными лавчонками, торгующими сырами и рыбой, запах которой не могла заглушить вонь керосина среди островерхих домов, покрытых почерневшей черепицей.
И его вдруг потянуло немедленно уехать из унылого Амстердама и вернуться в более веселые города, где он бывал и жил. Тамошнее бытие снова обрело для него свою чарующую силу – как, впрочем, всему былому свойственно казаться нам прекраснее и лучше настоящего, – но последние, крайне неприятные переживания, ожившие в нем, впечатления внешнего и внутреннего распада и неудержимого увядания тут же подавили ненароком проснувшуюся ностальгию.
Чтобы сократить путь, он прошел по чугунному мосту, ведущему в один из респектабельных кварталов, и пересек залитую светом, оживленную улицу с роскошными витринами, но стоило сделать еще несколько шагов – и город мгновенно изменил свой лик, Фортунат вновь оказался в непроглядной тьме какого-то переулка. Старая амстердамская Нес, печально известная улица проституток и сутенеров, которую смели несколько лет назад, вынырнула из небытия здесь, подобно мерзкой застарелой болезни, появившись в другой части города почти с тем же старым ликом, пусть и не таким грубым, но тем более ужасающим.
Все, кого извергли из своего лона Париж, Лондон, бельгийские и русские города, все, кто сломя голову первым же поездом покидал родину из страха перед революционной заварухой, собирались здесь, в этих «благородных» заведениях.
Проходя мимо них, Хаубериссер мог видеть, как автоматоподобные швейцары в долгополых синих сюртуках и треуголках, с жезлами, увенчанными медными набалдашниками, распахивают и закрывают двери, и всякий раз на тротуар падал сноп ослепительного света, и на секунду-другую из глубины помещения как из преисподней вырывался дикий хрип негритянского Джаза, гром цимбал или истерический захлеб цыганских скрипок.
А наверху, в комнатах второго и третьего этажей придерживались другого стиля жизни – там за красными гардинами творилось нечто негромкое, шепотливое, скрытное, как кошка в засаде. Кто-то изредка быстро пробарабанит пальцами по оконному стеклу, кто-то кого-то окликнет приглушенным голосом, торопливо и отрывисто, или послышится тихая речь на всех языках мира и все же очень прозрачная по смыслу; мелькнет чей-то торс в белой ночной рубашке, голова отрезана тьмой, но видны взмахи рук, и опять черный как деготь провал распахнутого окна и кладбищенская тишина, будто за этими стенами обитает смерть.
Угловой дом, которым заканчивалась улица, производил не столь зловещее впечатление, судя по налепленным на стенах афишкам, – нечто среднее между ресторанчиком и кафешантаном.
Хаубериссер вошел.
Перед ним был зал, полный публики, с круглыми, накрытыми желтыми скатертями столиками, за которыми ели и пили.
У задней стены – эстрада, где полукругом расположилась на стульях дюжина шансонеток и комиков, они сидели и ждали, когда придет их черед выступать.
Пожилой мужчина с шарообразным брюшком и шкиперской бородкой посверкивал выпученными накладными глазами, невероятно тонкие ножки в лягушачьего цвета трико заканчивались перепончатыми ластами, он шевелил ими, сидя рядом с французской куплетисткой в наряде парижской модницы и ведя с ней беседу о каких-то, по-видимому, очень важных вещах. Публика тем временем с непонимающим видом внимала ломаной немецкой речи одетого польским евреем комика в лапсердаке и высоких сапогах. Он держал в руке шприц, каковые продаются в аптеках для страдающих ушными заболеваниями, и гундосил свою песенку, выделывая после каждого куплета какой-то затейливый перепляс и размахивая своим орудием:
Читать дальше