Свет уже исчезал, свет, начинавший исчезать, едва успев появиться. Вцепившись руками в то, что было когда-то его телом, словно борясь с самим собою, он тихонько сел, вытянув ноги, прислонив голову к стене, и обмяк под тяжестью век, как под сильным действием наркотика. Но безмятежный сон не шел; было тяжело дышать от недостатка воздуха, и руки беспокойно двигались вверх-вниз по телу: ноги – то одна, то другая – протягивались и снова сгибались, кончики пальцев лихорадочно щупали горло, чтобы вырвать из него головню, которая жгла нутро; и в полусне он начал ловить ртом воздух, как рыба, выброшенная на песок, лизать холодный воздух сухим языком; хотелось кричать. И, уже совсем очнувшись от сна, но еще не придя в себя от горячки, он стал кричать, поднявшись во весь рост, встав на цыпочки, вытягиваясь выше и выше, чтобы его услышали. Камеры глушили крик от эха к эху. Он бил кулаками в степы, стучал ногами по полу, испуская вопли, превратившиеся скоро в сплошной вой… Вода, суп, соль, жир, вода, суп…
Его руки коснулась струйка крови раздавленного скорпиона… или многих скорпионов, ибо струя не иссякала… всех скорпионов, раздавленных на небе, чтобы лили дожди… Он утолил жажду, лакая по-собачьи, не зная, кого благодарить за это благодеяние, которое обратилось для него потом в самую страшную пытку. Часами простаивал он на камне, служившем ему ранее подушкой, чтобы не студить ноги в луже воды, что зимой заливала камеру. Часами стоял он так, продрогший, в сырой одежде, с которой капала вода, вымокший чуть ли не до мозга костей, одолеваемый зевотой, трясясь от озноба и нетерпения, потому что был голоден, а бачок с жирной похлебкой запаздывал. Он ел, как едят изголодавшиеся, желая насытиться во сне, и с последним глотком засыпал стоя. Позже опускали банку, куда испражнялись заключенные-одиночники. Когда в первый раз арестант из двадцать седьмой услышал, как она спускается, он подумал, что вторично опускают еду, и так как тогда он еще ничего не брал в рот, то дал жестянке подняться, даже не предполагая, что там – экскременты: от них воняло так же, как от похлебки. Эта жестянка кочевала из камеры в камеру и попадала к номеру двадцать седьмому наполненной до половины. Как ужасно, когда слышишь ее приближение и нет ни малейшей охоты ею пользоваться, и вдруг приходит охота, едва заглохнет в простенках это позвякивание языка мертвого колокола! Иногда – что только увеличивало пытку – охота исчезала от одной лишь мысли о жестянке, которая появлялась или не появлялась, запаздывала, а может быть, просто ее забывали спустить, – что нередко случалось, – или обрывалась веревка, – что бывало почти каждый день, – и нечистоты окатывали с ног до головы кого-нибудь из узников; охота исчезала от одной только мысли о поднимавшихся миазмах – горячем человеческом дыхании, – об острых краях квадратного сосуда, о неизбежном прикосновении к нему. А если охота исчезает, надо ждать следующего появления жестянки, ждать двадцать два часа: резь в животе, слюна с. медным привкусом, позывы, стоны, страдания и ругательства. В крайнем случае, оставалось испражняться на пол, выворачивать кишки наизнанку, подобно собаке или ребенку, наедине со своими ресницами и смертью.
Два часа света, двадцать два часа полной темноты, одна жестянка с похлебкой, другая – с нечистотами, жажда летом, потоп – зимой; такова была жизнь в подземных тюрьмах.
…Весишь все меньше и меньше, – узник из двадцать седьмой не узнал своего голоса, – и когда ветер сможет справиться с тобой, он отнесет тебя к Камиле, ожидающей твоего возвращения! Она, наверное, помешалась от ожидания; вернется же нечто невидное, крохотное! Да разве важно, что у тебя тощие руки! Жар ее груди вольет в них силу!… Грязные?… Ее слезы омоют их… у нее зеленые глаза?… Да, как тирольский луг, изображенный в «Ла Илюстрасьон», или как ствол бамбука, с золотой кромкой и крапинками цвета индиго… И вкус ее речи, вкус ее губ, вкус ее зубов, вкус ее вкусноты… Ее тело, – когда оно будет моим? – удлиненная восьмерка с осиной талией, как те гитары из дыма, что появляются, когда замирает и гаснет фейерверк… Я украл ее у смерти одной ночью, озаренной фейерверком… Плыли ангелы, плыли тучи, плыли крыши с влажным следом росы, дома, деревья, все плыло в воздухе с ней и со мною…
И он ощущал Камилу рядом с собой, в соприкосновении, жарком и жадном, чувствовал ее, слышал, гладил пальцами, прижимал к своим ребрам, трепетавшим, как ресницы глаз в темной утробе…
Читать дальше