И пошла прочь к двери, которая сейчас же за ней закрылась; в прощелину было видно, как сомкнулись за ней кивера, блестящие в утреннем солнце.
Пётр кинулся к Орлову. От напряжения губы Орлова разжались, язык выпал наружу, как у висельника. Пётр долго, со старательной внимательностью, будто ввинчивал свой глаз, как бурав, смотрел в его лицо, и Орлов вспомнил, что с таким же вот безразлично-равнодушным напряжением разглядывал царь трупы в анатомическом театре в Берлине, и когда кто-то из придворных с отвращением отвернулся — царь приказал отвернувшемуся перегрызть зубами горло мертвеца. Не сказав Орлову ни слова, Пётр отошёл к столу, схватился напихивать в карманы бумаги, приборы, зубные щипцы и, запустив руку поглубже в карман, вытащил какую-то бумажку, развернул её, усмехнулся одними усами:
— Ишь ты! Донос-то твой завалился за подкладку…
Забрав всё необходимое, царь окрикнул дежурного офицера, спросил у него, готова ли двуколка, чтобы ехать в адмиралтейство, — распорядился утренний доклад отменить, а дожидавшемуся Голицыну сопровождать его на верфи, и, уже выходя из комнаты, сказал:
— Посадишь его в крепость пока… Да не забудь, ваше благородие, наказать новому денщику, чтобы на ночь отнёс государыне сюртук починить к утру…
Гамильтон четвёртый месяц томилась в тюрьме. Угловой бастион Петропавловской крепости, в который заключили провинившуюся девку с верьху, был уже готов. Окна его выходили на Неву, самый каземат был как бы вырублен в толстой, до того массивной стене, что казалась она выдолбленной в горе.
В окно видны были земляные валы с горками ядер, цейхгаузы, полосатая гарнизонная будка, деревянная церковь Петра и Павла. Под шпицем церкви висели колокола, и приставленные к ним солдаты каждый час по голландскому обычаю разыгрывали небольшую прелюдию. Только эта русскими руками на морозе вызваниваемая прелюдия да разве ещё праздничный грохот трёхсот пушек с крепостных верок и достигали ушей прекрасной пленницы. Меж тем наряженный по приказанию Петра уголовный суд подбирал обвинительные материалы. Спасая свою жизнь, Орлов писал из каземата письмо за письмом. В этих письмах в беспамятстве страха он лгал и наговаривал на свою несчастную любовницу, словно любовь её оказалась таким же тягостным государственным преступлением, как «слово и дело государево», как сообщничество с Алексеем Петровичем, как легенда о пришедшем на землю антихристе. Од доносил о том, «чтоб спросили про Марью у Александра Подьячего, у Семёна Маврина, что и они с нею жили блудно, и, что он, Орлов, думал про ребят, что не было у ней от множества». В непревозмогаемом этом страхе за жизнь всё казалось ему преступлением: и любовь, и каждый шаг в прошлом, и даже собственная жизнь. И тем удивительнее, тем прекраснее была любовь, какую сквозь тюрьму и застенок, до плахи, с торжественностью подъятого знамени пронесла Мария Гамильтон.
21 июня 1718 года Гамильтон была допрошена в канцелярии тайных розыскных дел и повинилась во всём. Она повинилась в том, что любила Орлова «больше жизни», что спуталась с ним блудно в царскую поездку по заграницам, когда он сопровождал Петра как денщик, она сопровождала царицу как её горничная. Она повинилась в том, что не ладила с Орловым, который при каждом «весёлом часе», — а пил он по обязанности царского приближенного часто, — имел характер ветреный и ненадёжный, а она всякой выдумкой и женской хитростью старалась его приманить. Она повинилась в том, что дарила своему возлюбленному вещи золотые и червонцы — и Пётр Андреевич Толстой приложил ладонь к тугому своему, старчески-полотняному уху, сделав знак писцу, чтоб внимательно записал реестр подаренного. Она повинилась в том, что когда не хватало своих, крала червонцы у государыни, но крала одна, Орлов не знал об её покражах. Она повинилась и в том, что ревновала Орлова к Авдотье бой-бабе, генеральше Чернышёвой, на какую он взялся было заглядываться, и мечтала погубить свою соперницу, для чего придумывала историю об угрях на носу императрицы, какие происходят якобы от тайной страсти императрицы кушать пчелиный воск.
На столе Толстого колыхался огонёк в каганце, рядом с каганцом лежал чёрный его алонжевый парик: потирая лысую голову платком, он с цепкой внимательностью разглядывал лицо стоявшей перед ним преступницы. О, как отменно знал он эту растерянную гордость приближённого, вчера обласканного царём человека, который — видишь ты, как превратны человеческие судьбы! — сегодня приходил сюда, в застенок, к плетям и к дыбе.
Читать дальше