— Оттого, что она была одних лет с тобою…
— Идея Шопенгауэра?… Природа, в виде компенсации пожелала, чтобы юноши влеклись к зрелым женщинам, а старички бегали за девчонками? Я соглашаюсь, что меня искушали преимущественно если не зрелые, то по крайней мере взрослые женщины. Но и в отношении девчонок у меня иной раз возникали отнюдь не беспорочные мысли, когда к ним не примешивались любовные эмоции. Надо заметить, что любовь у меня зарождалась и к другим, не только к Элен…
— Так что же? Какая же у тебя задняя мысль? Реабилитация «небесной» любви? Это романтизм… как бы выразиться?… самый весенний. Я не думал, что тебе могут быть близки столь… ну, скажем, несовременные взгляды…
— Да нет же! Прежде всего, у меня нет никакой задней мысли. И будь у меня задняя мысль, Она была бы совсем другою. Спроси ты меня об этом час тому назад, я бы высказал тебе свое искреннее убеждение: всякая попытка любить чисто, отделять любовь от полового влечения — это комедия. Кто притворяется, будто удерживает любовь в границах чисто духовного общения, тот совершает обман, который в конце концов обращается против него самого. Я выражаюсь очень ясно.
Жалэз проговорил это очень энергично. Даже гримаса раздражения пробежала у него по всему лицу.
— А если так…
— Да, но час тому назад я не помнил про Элен Сижо. И то, что посреди смятения, горького пыла моего тринадцатилетнего возраста любовь моя к Элен Сижо создала область чистоты и безоблачности, — это несомненно. Сперва область ограниченную. Был томящийся мальчик, мечтающий о женских объятиях и без особого отвращения слушающий обстоятельные рассказы товарищей о различных мерзостях. И был другой мальчик, который приходил в состояние прозрачной экзальтации от присутствия или мысли о девочке с распущенными волосами, карими глазами, крошечными веснушками. Раздвоение это длилось до дня гадания на картах и выведенного на ковре инициала. Я сказал тебе уже, что, даже рассуждая, колебался принять на свой счет признание Элен Сижо. Тем не менее, оно внезапно взвинтило мою любовь и очистило меня от похоти совершенно. Это тем более интересно, что сомнения продолжались, что я не предавался ликованию. Нельзя вообразить себе, на каких тонких и хрупких комбинациях чувств может строить свою жизнь ребенок в этом возрасте. Например, я непрестанно воскрешал в памяти сцену на ковре, ноготок, выводящий букву. Я не делал из этого никаких решительных выводов. Но тем не менее, у меня было такое чувство, словно в моей любви начинается новый период. Период разделенной любви? Слишком, я был далек от такой дерзкой мысли. Период признавшейся любви? Даже не он. Я нисколько не был уверен, догадалась ли Элен, что я о себе говорил, сообщая ей, что кто-то ее любит. Что же случилось нового? То, что между нами поставлен был вопрос любви?… Но и такая формулировка слишком еще груба. Чтобы выразить положение с тем же множеством оттенков, с каким я ощущал его, нужно было бы на языке сердца воспроизвести те искусно двусмысленные выражения, которыми пользуются математики для передачи подвижных умственных концепций. Сказать, например, что, блуждая из конца в конец по пути моих любовных мечтаний, я теперь принужден был проходить мимо образа: «Элен, выводящая мой инициал на ковре», и что прикосновение к нему невольно сопровождалось минутной доверчивостью, положительным значением радости, как бы ни было оно неустойчиво. Или, если это тебе больше нравится, одним из значений, которые я вправе был приписать этой сцене, одним из «решений», которые она допускала, была разделенная любовь. Наименее вероятным, быть может. Но в известных пределах, по отношению к определенным жестам и словам Элен, — решением «истинным». Клянусь тебе, что я не стараюсь мудрствовать. То, что я говорю тебе, по гибкости, по эластичности уступает моим переживаниям.
«Итак, я очистился, безоговорочно и без всякого труда, ради наиболее благоприятной возможности, той возможности, что буква, начертанная на ткани ковра, означала мое имя. Мне чудилось, будто где-то, в господствовавшей надо мною сфере, воздвиглось временное, дивно идеальное здание, которое бы обрушилось или рассеялось, если бы я перестал быть достойным его».
Жалэз приостановился на мгновение.
Жерфаньон спросил его:
— Но ты ничего не сделал для разрешения сомнений?
— Я не торопился. Боялся, вероятно, разочароваться. Быть может, боялся также слишком поторопиться. И я был прав. Такие переживания неповторимы. Теперь я это вижу. Когда стараешься, несмотря ни на что, вернуться к ним, то это уже не удается… Но говорить я с тобой хотел не об этом. Где-нибудь в Кемпере или в Пюи возможен был бы такой же роман… Нет, я имел в виду специфически, таинственно парижское в этой детской любви.
Читать дальше