Они, наверное, думают, полагал я, что дневник навеки опорочен, и я уже не смогу черпать в нем самоуважение — собственно, они были почти правы, ибо поначалу мне казалось: после того, как над дневником надругались, он потерял магическую притягательность, я даже не мог смотреть на него. Но по мере исчезновения дразнящих слов «повержен» дневник вновь стал обретать для меня ценность, сила его возвращалась. А что, если сделать его орудием мести? Это будет справедливо — и поэтично. Более того, своих врагов я застану врасплох, у них не вызовет подозрений ружье, ствол которого они так тщательно забили. В то же время им не избежать и угрызений совести, дневник в качестве орудия мести напомнит им о причиненной мне боли, а мой удар будет еще чувствительнее.
Тут же, в тиши моего убежища, я принялся усердно готовить месть; потом, чуть надрезав палец, обмакнул ручку в выступившую кровь и написал в дневнике два проклятья.
Сейчас они сильно выцвели и пожелтели. Текст все-таки можно было разобрать, но осмыслению он не поддавался; лишь два имени, ДЖЕНКИНС и СТРОУД, были выведены заглавными буквами со зловещей четкостью. Написанное и раньше едва ли кто мог осмыслить, потому что смысла в этих проклятьях не было: я состряпал их из цифр, алгебраических символов и врезавшихся в память букв санскритского алфавита, над которыми когда-то сиживал, читая в переводе «Шагреневую кожу». За ПЕРВЫМ ПРОКЛЯТЬЕМ следовало ВТОРОЕ ПРОКЛЯТЬЕ. Каждое заняло страницу. На следующей странице дневника, в остальном чистой, я написал:
ТРЕТЬЕ ПРОКЛЯТЬЕ
ПОСЛЕ ТРЕТЬЕГО ПРОКЛЯТЬЯ ЖЕРТВА УМИРАЕТ
Начертано моей рукой
и написано моей КРОВЬЮ
ПО ПРИКАЗУ
МСТИТЕЛЯ
Буквы изрядно поблекли, но и сейчас дышали злобой, и сейчас могли привести суеверного человека в смятение, и мне следовало бы устыдиться их. Но стыда я не ощутил. Наоборот, я позавидовал себе — тогдашнему мальчишке: он не хотел безропотно сносить оскорбления, не имел понятия о миротворстве и был готов поставить на карту все, лишь бы завоевать уважение общества.
Что выйдет из моего плана, я представлял смутно, просто убрал дневник в ящичек стола, нарочно оставил его не запертым, даже чуть-чуть приоткрыл, так что виднелась обложка дневника — и стал ждать.
Ждать пришлось недолго, и результаты оказались весьма неприятными. Через несколько часов вся орава навалилась на меня, и на этот раз меня отвалтузили больнее, чем когда-либо. «Повержен, Колстон, повержен!» — кричал Строуд, умудрившийся сесть на меня верхом. — Ну, так кто из нас мститель?» — И пальцами он надавил мне под глазами — шутка, от которой, как известно, глаза вылезают из орбит.
В ту ночь я лежал в кровати, и из моих воспаленных глаз впервые текли слезы. Я учился в школе второй семестр; раньше ко мне относились не хуже, чем к другим, тем более я никогда не был козлом отпущения и теперь просто не знал, что предпринять. Меня загнали в тупик. Все мои мучители были старше меня, и я едва ли мог подговорить ребят дать им бой. А раз так, бесполезно искать чьего-либо сочувствия. Созывать добровольцев, если дело доходило до драки, — это пожалуйста, это твое право; но плакаться кому-то в жилетку, просто чтобы тебя пожалели — такого не бывало. Со мной в комнате жили еще четверо (один из них — Модсли), и все они, естественно, знали, в какое я попал положение; но ни один из них не смел и обмолвиться об этом, даже когда они видели мои ссадины и синяки — возможно, в такие минуты тем более. Даже сказать: «Не повезло», — считалось дурным тоном, это значило бы, что я сам не в силах справиться с выпавшими на мою долю трудностями. Все равно что указать человеку на его физический недостаток. Пожар в своем доме каждый тушит сам — в школе этот закон носил абсолютный характер, и я первый был готов голосовать за него обеими руками. Я пришел в школу позже других и безоговорочно принял все существовавшие до меня порядки. Я был соглашателем: мне и в голову не приходило, что причина моих страданий кроется в самой школьной системе, а может, в жестокости человеческих сердец.
Однажды соседи по комнате все же проявили по отношению ко мне редкий такт, о чем я и сейчас вспоминаю с благодарностью. У нас была традиция: когда погасят свет, обязательно несколько минут поболтать, просто потому что школьными правилами это запрещалось; и если кто-то из пяти отмалчивался, его сразу же окликали, заявляли ему, что он трус и позорит доброе имя комнаты. Не знаю, доносились ли до них мои всхлипывания, но говорить в тот вечер я не отважился — не доверял своему голосу, — и никто из соседей не упрекнул меня.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу