Она сбросила с плеч полотенце. Кофточки на ней не было. Нагота ее грудей и плеч оглушила меня. И этой верхней наготой она принялась стаскивать чулки, муж снова заговорил, она ответила, сняла второй чулок, он оперся ногой о стул и расшнуровывал ботинок. Я отложил возвращение, решил, что теперь-то я дознаюсь, какая она, какая она с ним голенькая: ничтожная, подлая, грязная, скользкая, похотливая, святая, нежная, чистая, преданная, свежая, прелестная, а может быть, кокетка? Может, ветреница? Или серьезная? А может, просто упрямая или разочарованная, томная, вялая, горячая, хитрая, злая, ангельская, робкая, бесстыжая, грубая, наконец-то я увижу! Уже бедра показались, одно, второе, сейчас я что-нибудь да узнаю, наконец-то дознаюсь, что-то, в конце концов, прояснится…
Чайник.
Он взял чайник, переставил его со стола на полку и подошел к двери.
Свет погас.
Я всматривался, хотя ничего не видел, глазами незрячими, впившимися в темень ямы, я все еще высматривал, что они могли там делать? Что они делали? И как делали? Там сейчас все что угодно могло происходить. Не было невозможного для них прикосновения или движения, но темнота оставалась непроглядной и неразгаданной, она извивалась или не извивалась, или стыдилась, или любила, или вообще ничего, или что-то другое, или гнусность, мерзость, я никогда ни о чем не узнаю. Я начал слезать и, медленно спускаясь, думал, что если бы она была ребенком с очень голубыми глазами, то и тогда она могла бы быть чудовищем – голубым и юным. Так что же можно понять?
Никогда и ничего я в ней не пойму.
Я соскочил на землю, отряхнулся и медленно пошел к дому, небо захватила стремительная гонка, мчались огромные косматые стада, белизна их светящихся покровов, чернота чрева, все мчалось под луной, которая тоже летела, плыла, выплывала, темнела, угасала и целомудренно обнажалась, небесами завладели два потока движения, встречных, стремительных, беззвучных, – я шел и думал, а не послать ли все к чертям собачьим, избавиться от этого балласта, сказать «пас», ведь в конце концов, как показала фотография, эта Катасина губа не более чем чисто механическое повреждение. Ну и зачем мне это?
К тому же чайник…
Зачем мне эта связь губ – ее губ с Катасиными? Не буду я больше этим заниматься. Брошу.
Я уже подходил к крыльцу. На перилах сидел кот Лены, Давидек, увидев меня, он встал и выгнул спину, чтобы я его погладил. Я схватил его за шею и стал душить, «что же я делаю», – сверкнуло у меня в голове, но я решил, что ничего изменить нельзя, слишком поздно, и изо всех сил сжал руки. Удушил. И он повис.
А что теперь, что дальше, я стоял на крыльце с задушенным котом в руках, нужно было что-то с ним делать, положить куда-нибудь или спрятать. Только я понятия не имел, куда. Может, закопать? Но кто же ночью копает? Бросить его на дорогу, будто машина задавила, – или, может, в кусты, где воробей? Я раздумывал, кот меня тяготил, но решение не приходило, тихо было, но тут мне попалась на глаза крепкая веревка, которой деревце, одно из тех, белых от извести, было привязано к подпорке, я отвязал веревку, сделал петлю, проверил, не следит ли кто за мной (дом спал, никто бы не поверил, что недавно здесь безумствовал оглушительный грохот), вспомнил, что в стену вбит крюк, не знаю уж для чего, наверное, для бельевой веревки, отнес туда кота, недалеко, за двадцать шагов от крыльца, и повесил его на крюке. И вот он висел, как воробей, как палочка, для комплекта. Что теперь? Чуть живой от усталости, я все же побаивался возвращаться в комнату, а вдруг там Фукс, не спит, будет меня расспрашивать… Но когда я тихонько открыл дверь, оказалось, что он крепко спит. Я тоже уснул.
Надо мной причитающая Катася, подлость какая, Давидека повесили, Давидек на крюке в саду висит, кто же мог повесить, наказание Господне, кота Лениного вешать, гадство какое! Это меня сразу разбудило. Кот был повешен. Я кота повесил. С подозрением взглянул я на кровать Фукса, она была пуста, он, видно, уже отправился к коту, мне предоставлялась крупица одиночества на обдумывание…
Меня поразил этот факт, будто я и не душил кота. Прямо со сна одним прыжком оказаться в ситуации столь неправдоподобной, зачем, о Господи, я его задушил? Теперь я припоминал, что, когда душил его, чувствовал, будто пробиваюсь к Лене, как и тогда, когда ломился в ее дверь – ха-ха, я подбирался к ней с помощью удушения ее любимого кота – в бешенстве, что иначе нельзя! Но зачем я его на крюке повесил, какое легкомыслие, какое безрассудство! И более того, обдумывая это безрассудство, полуодетый, с вымученной улыбкой на искривленном лице, которое я видел в зеркале, я испытывал и удовлетворение, и неловкость – как от рискованной шутки. Я даже шепнул «висит», с радостью, с наслаждением. Что делать? Как выпутаться? Они там, внизу, уже, наверное, обсуждают это на все лады – неужели меня никто не видел?
Читать дальше