Говорил он с паузами, в паузах надувал щеки и, оттопыривая губы, шипел, выпускал длинную струю воздуха.
— Изжога мучает, — объяснил он шипение. Тяжелый, бесцветный голос его звучал напряженно, и казалось, что глава города надеется не на смысл слов, а только на силу голоса. — У нас тут говорят, что намерение царя — возместить немцам за ихнюю помеху в турецкой войне. Будто в ту пору дедушка его протянул руку, чтобы Константинополь взять, а немцы — не дали. Англичане тогда заодно с немцами были, а теперь вот против и царю сказано: бери Константинополь, мы — не против этого, только — немцев побей. И французы — тоже, французы — они уж прямо: что хошь бери, да — избавь от немцев...
Слушать Денисова было скучно, и Клим Иванович Самгин, изнывая, нетерпеливо ждал чего-то, что остановило бы тугую, тяжелую речь. Дом наполнен был непоколебимой, теплой тишиной, лишь однажды где-то красноречиво прозвучал голос женщины:
— Иди, скажи ему, сукину сыну...
— Жена воюет, — объяснил Денисов. — Беда с работниками, совсем беда!
И, тяжко вздохнув, добавил:
— Покойник отец учил меня: «Работник должен ходить пред тобой, как монах пред игуменом». Н-да... А теперь он, работник, — разбойник, все чтобы бить да ломать, а кроме того — жрать да спать.
Тут Самгин вспомнил, что у него есть хороший предлог спрятаться от хозяина, и сказал ему, что до приезда уполномоченных он должен кое-что прочитать в деле.
— Пожалуйста, пожалуйста, — торопливо откликнулся Денисов. — Чемоданчик ваш кум прислал сюда...
«Предусмотрительно», — подумал Самгин, осматриваясь в светлой комнате, с двумя окнами на двор и на улицу, с огромным фикусом в углу, с картиной Якобия, премией «Нивы», изображавшей царицу Екатерину Вторую и шведского принца. Картина висела над широким зеленым диваном, на окнах — клетки с птицами, в одной хлопотал важный красногрудый снегирь, в другой грустно сидела на жердочке аккуратненькая серая птичка.
«Соловей, должно быть», — решил Самгин.
Сел на диван, закурил и, прищурясь, задумался. Но желудок беспокоил, мешал думать, и мысль лениво одевалась в неопределенные слова:
«Да, вот они...»
Память показывала десятка два уездных городов, в которых он бывал. Таких городов — сотни. Людей, подобных Денисову и Фроленкову, наверное, сотни тысяч. Они же — большинство населения городов губернских. Люди невежественные, но умные, рабочие люди... В их руках — ремесла, мелкая торговля. Да и деревня в их руках, они снабжают ее товарами.
«Их, разумеется, значительно больше, чем фабрично-заводских рабочих. Это надобно точно узнать», — решил Клим Иванович, тревожно прислушиваясь, как что-то бурчит в животе, передразнивая гром. Унизительно было каждые полчаса бегать в уборную, прерывая ход важных дум. Но, когда он возвращался на диван, возвращались и мысли.
Он подумал, что гимназия, а особенно — университет лишают этих людей своеобразия, а ведь, в сущности, именно в этом своеобразии языка, мысли, быта, во всем, что еще сохраняет в себе отзвуки исторического прошлого, именно в этом подлинное лицо нации.
«Изображая отрицательные характеры и явления, наша литература прошла мимо этих людей. Это — главный грех критического, морализирующего искусства. Наше искусство — насквозь морально».
Явилась кругленькая хозяйка с подносом в руках и сказала сухим, свистящим сквозь зубы голосом, совершенно не совпадающим с ее фигурой, пышной, как оладья:
— Вот, выпейте-ко бульончику — обязательно закрепит!
Выпил и уже через десяток минут почувствовал себя менее тревожно, точно смазанным изнутри.
Уже смеркалось, когда явился веселый, румяный Фроленков и с ним трое мужиков: один — тоже высокий, широколобый, рыжий, на деревянной ноге, с палочкой в мохнатой лапе, суровое, носатое лицо окружено аккуратно подстриженной бородой, глаза спрятаны под густыми бровями, на его могучей фигуре синий кафтан; другой — пониже ростом, лысый, седобородый, курносый, в полукафтанье на вате, в сапогах из какой-то негнущейся кожи, точно из кровельного железа.
«Таких много», — определил Самгин, внимательно присматриваясь к третьему.
Третий — в женской кацавейке, подпоясанной шалью, свернутой жгутом, в серых валяных сапогах. На первый взгляд он показался ниже товарищей, но это потому, что был очень широк в плечах. Голова его в шапке седых курчавых волос, такими же волосами густо заросло лицо, в бороде торчал нос, большой и прямой, точно у дятла, блестели черные глаза. Начиная с головы, человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе — бахрома шали, — как будто его пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и остался весь в затесах, в стружках.
Читать дальше