Теперь он становился постепенно аккомпаниатором, а заодно импресарио Травиной. И он должен был в скором времени стать ее мужем. Как это очень редко бывает, в этой любви сквозила какая-то глубокая, верная правда, где не было места ни их ревности, ни нашим сомнениям. Мария Николаевна его любила… Впрочем, мне казалось порой, что она и без любви была бы счастлива — ей, право, не нужен был никто. Но его она любила.
Они уезжали, а я — переселялась в отель. Я искала работы. Мария Николаевна дала мне обещание не забывать меня; она оставила мне деньги, она кое-кого попросила за меня. И крепко меня обняв, она сказала, что если я хочу обратно, в Питер, она и это устроит.
Нет, обратно к маме я не хотела.
И вот она уехала; и глядя на нее в последние минуты, мне казалось, что едет она не в деловую и, в общем, будничную Америку за работой, успехом и заработком, а в какую-то не совсем реальную и, конечно, счастливую страну, куда путь другим людям заказан, и где ее ждут давно, и уже любят ее, как и она всех любит.
Бер, когда-то принявший меня за прислугу и давший мне два франка на чай, мало замечал меня и был при прощании со мной холоден. Я тоже испытывала к нему некоторую неприязнь. Нам с ним вдвоем было тесно подле Марии Николаевны, и я уступила ему дорогу, потому что другого мне ничего не оставалось. Мария Николаевна долго и пристально смотрела на меня. Может быть, прощаясь со мной, она впервые задумалась надо мною, над моей жизнью, над моей любовью к ней.
Я осталась на перроне разбитая, обессиленная ушедшим прошлым, без настоящего, с пустым, темным будущим. Я приехала домой в пустую квартиру, взяла свой (еще русский) сундук, связку книг и нот и попросила швейцара сходить за извозчиком. Тогда в Париже извозчики были дешевы: я вдруг стала озабоченной и расчетливой — и в сундуке аккуратно разложила свои тряпки. Его поставили мне в ноги, книги я положила рядом с собой. Я ехала по городу и думала, что это не может быть, что это не тот Париж, другой, что мне снится сон, что невероятно, чтобы я была одна на свете, одна, без человека, без мечты, без чего-то, с чем только и можно жить среди вас, люди, звери, вещи…
Теперь прошло три года с тех пор, как я думала так, и за это время мне много раз хотелось то зарыться кротом в землю, чтобы ничего не видеть и не слышать, то голосить о том, что в мире не так, не по-правому все устроено… Мария Николаевна еще в Америке.
Она замужем за Андреем Григорьевичем и в Европу не собирается, — она поет в Филадельфии, раз в два года ездит в турне, и ее особенно любят в Калифорнии. Она присылает мне письма, газетные вырезки о себе, иногда деньги. Деньги мне очень нужны: зарабатываю я мало, — я играю на рояле в маленьком кинематографе, на одной из улиц, выходящих к Порт-Майо. Оркестр наш состоит из трех человек: я, скрипач, он же дирижер, и виолончелист, перед которым, кроме виолончели, стоит также и барабан с тарелками. Это место, как ни странно, нашел мне Нерсесов. Было это почти год спустя после отъезда Травиной. Вскоре после того Нерсесов умер.
Я уже служила около года в этом кино, когда из России внезапно в Париж приехал Митенька. Он разыскал меня, чтобы сообщить мне, что мама моя умерла, и передать мне ее (ничего не стоящие) бирюзовые сережки. Ей, кажется, было лет шестьдесят. Она простудилась, когда ездила куда-то за продуктами. Ах, там все продолжалась эта тяжелая и странная, полузабытая мною жизнь! Там люди жили не то как муравьи, не то как волки. По-своему достойнее, чем жили мы здесь…
Митенька теперь был женат, жена его была беременна и почему-то ото всех пряталась. Митенька был все тот же — сопел, кряхтел и плохо мылся, но был он уже знаменит и из вундеркиндов вышел в заправские гении.
— А я в кино играю, — сказала я, потому что и мне захотелось ему рассказать о себе, не только его слушать.
Он склонил свою облысевшую голову и грустно посмотрел на меня.
— И не стыдно, — сказал он наконец чрезвычайно гнусаво, — и не стыдно вам, Сонечка. Мы от вас столько ожидали!
Ей-Богу, он путал меня с кем-то другим — никогда никто от меня ничего не ожидал!
Потом он пригласил меня к себе, показать жене. Она вышла, смущаясь, держа руки на животе.
— Вот это Сонечка, — сказал он, — о которой я столько тебе рассказывал. (Ее лицо не выразило ничего.) Это Антоновская, Софья…
Он растерялся, позабыв мое отчество, но отчества у меня никогда не было, и я не выручила его; впрочем, мне самой уже давно все это было безразлично.
И право, стоит ли обижаться на собственную мать за то, что тебя оплевали до рождения? Ведь бывало — и не раз — что именно из таких оплеванных выходили люди настоящие, гордые и добрые люди. Тут дело не в рождении, тут дело в чем-то другом. И пусть мне скажут, что не смеет всякая козявка посягать на мировое великолепие, я не перестану ждать и говорить себе: тебе нельзя умереть, тебе нельзя отдохнуть, еще ходит по земле один человек. Есть еще один долг, который, может быть, ты когда-нибудь взыщешь… если есть Бог.
Читать дальше