— Как прав Чаадаев!.. Я это особенно почувствовал именно сегодня в этой своеобразной обстановке отпевания. В русской церкви стирается весь облик современности. Из европейского Петербурга вы неощутимо переноситесь в древность. Строгие лики византийских богородиц и угрюмые взгляды греко-славянских святителей в обрамлении золотых надписей на почерневшем поле изображений — все это воскрешает перед вами эпоху Иоанна Грозного или даже татарского ига. Вы погружаетесь в недра русской истории, и под заунывные напевы этих длинноволосых и бородатых жрецов, похожих на мужиков в архангеловых одеждах, вы неожиданно улавливаете какую-то великую горечь и неизбывную суровость этой истории, всю ее тоску и нечеловеческие муки. Когда густой фимиам заслонял от меня на мгновенье мундиры, плащи и дамские токи, когда я закрывал глаза, вслушиваясь в печальные жалобы невидимого хора, я начинал ощущать весь дух и смысл того тысячелетнего бедствия, которое придворные ученые называют здесь историей государства Российского. Мне казалось, что у нас, в Европе, такие катастрофы невозможны. Ведь мы сумели сберечь Вольтера и Гете… Неужели же русский император не имел возможности спасти Пушкина, когда весь город на всех перекрестках вот уже несколько месяцев не перестает кричать о его семейной драме и копаться в интимнейших тайнах его личной жизни?
Я осведомился у барона о жене поэта.
— Тяжело и больно было смотреть на эту молодую женщину. Красота ее, всегда несколько бесстрастная и все же вызывавшая к себе неизменное чувство сострадания и нежного участия, получила теперь глубокий отпечаток трагического. Эта царица балов с рассеянным взглядом и безразличной улыбкой была впервые очеловечена страданьем. На фоне темных икон, среди бесчисленных восковых свечей и мерцаний церковного убранства эта измученная строгая голова глубоко волновала и трогала. Черный убор, спадающий на этот лучезарный лоб, словно выделял его ничем не омрачаемую чистоту. Страдальческий облик юной женщины, весь омоченный слезами, казался живым воплощением безмерной человеческой скорби. Странно было видеть это праздничное и светлое лицо в таком глубоком трауре, и невозможно было не преклониться перед этой печалью надгробного изваяния…
* * *
Когда вечером этого дня мы собрались у саксонского посланника Лютцероде, писателя, переводчика и собирателя народных песен, он обвел нас грустным взглядом и тихо сказал:
— Друзья мои, я решил отменить назначенный бал и посвятить наш вечер беседе. Вы, верно, согласитесь со мной, что танцевать сегодня нельзя: мы только что похоронили Пушкина.
ИЗ КАМЕР-ФУРЬЕРСКОГО ЖУРНАЛА
1 февраля.
Двадцать пять минут восьмого часа их императорские величества с их императорскими высочествами из золотой гостиной комнаты выход имели в концертный зал в собрание, где и присутствовали при представлении французскими актерами двух пиэс: «Le temoin», водевиль в одном акте Скриба и Мэльвиля, и «М-r Clement Rossignol», водевиль в одном акте Дювера и Детели.
На другой день я оставлял Петербург. Друзья Пушкина — Вяземский, Александр Тургенев, Жуковский, Данзас — много беседовали со мною перед отъездом. По просьбе Вяземского, я изложил ему в письме все обстоятельства дуэли. Близкие к покойному не скрывали от меня, что петербургская знать не приняла никакого участия в народной скорби.
— Клевета продолжает терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу, — говорил мне Вяземский. — Несколько гостиных сделали из него предмет своих партийных интересов и споров. Для суждения о покойном они ничего не находят, кроме хулы…
— Знать ваша не знает славы русской, олицетворенной в Пушкине, — отвечал я.
— Вы правы, дорогой д'Аршиак, — заметил Тургенев, — иностранцы оказались выше наших аристократов. Вы жалеете о нашем Пушкине, как о своем соотечественнике.
— Пушкин, как гениальный поэт, принадлежит не одной только России, но всему человечеству.
Жуковский горячо пожал мне руку.
— Если бы его вовремя отпустили в Европу, — произнес он со слезами на глазах, — его гений достиг бы небывалых размеров и жизнь бы его была спасена.
А вокруг уже раздавались первые гневные голоса, призывавшие на суд убийц Пушкина.
По городу в бесчисленных списках распространялось стихотворение молодого поэта Лермонтова с эпиграфом на мотив из нашего Ротру:
Prince et pere a la fois, vengez-moi, vengez vous! [34] Отмщенья, государь, отмщенья!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу