Играй, играй, гармонь моя!
Сегодня тихая заря,
Сегодня тихая заря, —
Услышит милая моя.
Осип Мандельштам, полузакрыв верблюжьи глаза, вещает:
Поедем в Ца-арское Се-ело,
Свободны, веселы и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло.
Пьяны ему цензура переменила на рьяны , ибо в Царском Селе пьяных уланов не бывает – только рьяные!
Критик Григорий Ландау читает свои афоризмы. И еще другой критик, которого зовут Луарсаб Николаевич. Помню из читавших еще Константина Ландау из-за его категорического обо мне, потом, отзыва – Ахматовой. Ахматова: “Какая она?” – “О, замечательная!” Ахматова, нетерпеливо: “Но можно в нее влюбиться??” – “Нельзя не влюбиться”. (Понимающие мою любовь к Ахматовой – поймут.)
Читают Лёня, Иванов, Оцуп, Ивнев, кажется – Городецкий. Многих – забыла. Но знаю, что читал весь Петербург, кроме Ахматовой, которая была в Крыму, и Гумилева – на войне.
Читал весь Петербург и одна Москва.
...А вьюга за огромными окнами недвижно бушует. А время летит. А мне, кажется, пора домой, потому что больна моя милейшая хозяйка, редакторша “Северных Записок”, которая и выводит меня в свет: сначала на свет страниц журналов (первого, в котором я печатаюсь), а сейчас – на свет этих люстр и лиц.
Софья Исааковна Чацкина и Яков Львович Сакер, так полюбившие мои стихи, полюбившие и принявшие меня как родную, подарившие мне три тома Афанасьевских сказок и двух рыжих лисиц (одну – лежачую круговую, другую – стоячую: гонораров я не хотела) – и духи Jasmin de Corse – почтить мою любовь к Корсиканцу, – возившие меня в Петербурге на острова, в Москве к цыганам, все минуты нашей совместности меня праздновавшие...
Софья Исааковна Чайкина и Яков Львович Сакер, спасибо за праздник – у меня его было мало.
Дом “Северных Записок” был дивный дом; сплошной нездешний вечер. Стены книг, с только по верхам приметными темно-синими дорожками обоев, точно вырезанными из ночного неба, белые медведи на полу, день и ночь камин, и день и ночь стихи, особенно – “ночь”. Два часа. Звонок по телефону: “К вам не поздно?” – “Конечно, нет! Мы как раз читаем стихи”. – Это “как раз” было – всегда.
Так к ней тороплюсь, к Софье Исааковне, которая, наверное, с нетерпением ждет меня – услышать про мой (а этим и свой) успех.
– Михаил Алексеевич! Умоляю – почитайте сейчас! А то мне – уходить. Певуче:
– Куда-а?
Объясняю.
Он, не слушая:
– За-че-ем? Здесь хорошо. Здесь очень хорошо. Нам всем – давно пора уходить.
(О как мы скоро потом – все ушли ! В ту самую вьюгу, нас грозно и верно стерегшую...)
Продолжаю умолять.
Он:
– Я прочту – последнее. (Начало о зеркалах. Потом:)
Вы так близки мне, так родны,
Что, будто, вы и не любимы.
Должно быть, так же холодны
В раю – друг к другу – серафимы...
И вольно я вздыхаю вновь.
Я – детски! – верю в совершенство.
Быть может... это не любовь... Но так...
(непомерная пауза и – mit Nachdruck [3]всего существа!) – похоже – (почти без голоса)
Стихи, собственно, кончаются здесь, но как в жизни, вторым прощанием:
А ваша синяя тетрадь
С стихами... было все – так ново!
И понял я, что, вот – страдать —
И значит – полюбить другого,
Незабвенное на похоже и так ударение, это было именно так похоже... на блаженство! Так только дети говорят: так хочется! Так от всей души – и груди. Так нестерпимо-безоружно и обнаженно и даже кровоточаще среди всех – одетых и бронированных.
* * *
Кузминского пенья я не дождалась, ушла, верная обещанью. Теперь – жалею. (Жалела уже тогда, жалела и уходя, жалела и выйдя – и дойдя – и войдя. Тем более что моя больная, не дождавшись меня, то есть не поверив обещанию, которое я сдержала, – спокойно спала, и жертва, как все, была напрасной.)
Все:
– Но Михаил Алексеевич еще будет читать!
Я, твердо:
– Но я обещала!
– Но Михаил Алексеевич, может быть, будет петь!
Я, жалобно:
– Но я обещала!
Подходит мой милый верблюжий Сережа. Подходит сам Кузмин, чье присутствие я весь вечер непрерывно всеминутно неослабно на себе, как определенное давление, чувствовала.
– Останьтесь же, вы так мало побыли! (И последний невинный неотразимый довод:) Я, может быть, буду петь.
Читать дальше