В первые минуты после того похода в кинотеатр Говард Рорк почти хотел вернуть ее. Но к тому времени, как добрался домой, уже практически забыл об этом. Впоследствии он иногда вспоминал об этом изумительном зрелище. Ему все еще было интересно, ошибался ли он и выиграет ли в конце концов Веста свою битву. Но он больше не чувствовал, чтобы для него это имело значение.
1938 г.
Днем Кэмерон никак не проявлял свои чувства, разве что крайне редко обращался к Рорку по имени. «Эй, мистер Бесстрастность, — говорил он, — займись этим, да в темпе!» «Послушай, рыжий, какого черта это значит? Ты что, совсем стыд потерял?» «Отлично. Просто великолепно. Теперь бросай это в мусорное ведро и делай заново, треклятая сосулька». Лумиса это забавляло, а Симпсон в удивлении чесал макушку: за сорок лет работы с Кэмероном он редко видел, чтобы тот так фамильярно вел себя с работником.
К ночи, когда рабочий день был окончен, а все сотрудники уже ушли, Кэмерон с Рорком порой задерживались. Они часами сидели в полумраке его офиса, и Кэмерон говорил. Обычно радиаторы в здании выходили из строя, и Кэмерон привозил старый обогреватель времен Рузвельта. Он подсаживался на стуле поближе к нему, а Рорк садился на пол, обхватив руками колени и наблюдая за тем, как на костяшках пальцев отсвечивает голубоватое пламя, горевшее внутри обогревателя. Когда Кэмерон заговаривал, он переставал быть оголодавшим человеком, присевшим погреться, переставал быть великим архитектором, критикующим работы своих бестолковых соперников; он становился единственным живым зодчим мира, перекраивающим облик Америки. Его слова придавливали собой всю окружающую действительность, словно ударник взрывного устройства, который одним махом повергал в руины сотни миль вместе с домами, грехи чьих владельцев были намертво выщерблены в потрескавшейся штукатурке; с домами, зеркально отражающими напоказ для всей округи уродливость и неприкрытость этих прегрешений; всю ту суетность, покрытую адской копотью с цветочных клумб, и бахвальство, разбухшее, как зоб, на тех раздутых балконах; весь страх, весь тот овечий страх, таящийся под тенью заборов, которые воткнуты вокруг каждого дома, и всю насмешливую тупость, витавшую в зловонном воздухе под фронтонами и мансардами. После взрыва его голос был плавен, а руки двигались медленно, словно абстрактные плоскости, выстраивающиеся в незримые стены, возводящие широкие чистые улицы и дома в соответствии с каким-то внутренним его представлением о том, как это должно быть и какими они должны были стать: прямыми, простыми и честными, умными и очевидными по своему назначению, без заимствований, отвечающими необходимостям только тех, кто живет в них. И пусть живущие в них люди не завидуют домам своих соседей! Чтобы дать им то, говорил Кэмерон, чего они желают, но сперва научить их желать — собственными глазами, углами и сердцами. Чтобы научить их мечтать, а затем отлить мечту в строительном растворе и стали и позволить им следовать этим мечтам во плоти и крови. Чтобы сотворить их верными, Говард, верными самим себе, и тогда предоставить им самих себя, убив раба внутри них, Говард, Говард, разве ты не видишь? — рабы рабов, которым прислуживают рабы во имя рабов!
И пока он говорил, то был единственным зодчим мира, хотя в действительности его дух отсутствовал здесь, в этой комнате, где у его ног сидел тихий и напряженный мальчишка; лишь то ощущение истины, дрожащее в сильном голосе, по-прежнему витало вокруг них. Он один говорил об этом, и слова его будто становились осязаемыми в темноте комнаты, оживляли его самого и того мальчишку. Обогреватель шипел и слегка пыхтел, как от маленьких взрывов. Две линии проступали сквозь лицо Кэмерона, словно черные надрезы на освещенных участках щек, те два светлых пятнышка, которые окутывала тьма, скрадывавшая его лоб, глаза и подбородок. Из этой темноты клином сиял мягкий свет из золотистой прорези, прикрытой бахромой длинных ресниц, а над ней снова черным камнем нависала тьма, подчеркивая светящуюся золотую жилу и длинный рот со всполохом пламени, дрожащем на нижней губе.
Он никогда слова не говорил ни о своем прошлом, ни о будущем Рорка. Он никогда не объяснял, почему рассказывал все это долгими зимними вечерами, не отвечая на вопросы, но и ничему не удивляясь. Не говорил он ни о том, что побуждает его так раскрываться, ни о том, что дает право Рорку слышать все это. Он ни разу не признался, важно ли было для него внимание Рорка или хотя бы его присутствие. Лишь однажды он внезапно добавил следующее после долгой речи: «...и хоть может показаться странной готовность посвятить жизнь стальным каркасам и окнам — твою жизнь в том числе, мой дорогой, — но так оно необходимо...» И он продолжил говорить об окнах, а эту фразу больше никогда не повторял.
Читать дальше