— А с душой как же? Куда она-то, по-твоему, девалась?
— По земле где-нибудь скитается. Мало ли неприкаянных вроде нее. Ищет среди живых, кто бы ее грех отмолил. Поди, ненавидит меня, что так с ней нехорошо обошлась. Только мне это все равно, я об ней не печалюсь. Истерзала она меня угрызениями совести, а теперь мне покойно, отдохнула я от этой муки. Каждую корку, что доставалась мне, ядом она отравила, по ночам спать не давала, страхов, мыслей черных нагонит, и все мне грешники видятся, как они в огне вечном горят, ну и другое такое. А вот села я смерти ждать, она меня умолять стала, вставай, мол, иди, цепляйся за жизнь, тяни лямку дальше, словно все еще надеялась, что чудо какое случится, очистит меня от тяжкой моей вины. Но я и с места не двинулась. «Конец моей дороге, — говорю. — Нет больше моих сил». И рот открыла, пусть отлетает. Она и отлетела. Я это по тому узнала, что брызнула мне на руки ниточка крови, какой она была к моему сердцу привязана.
В дверь к нему постучали, но он не отозвался. Он услышал, что стучат не только к нему, колотили во все двери: будили людей. Бежавший к воротам Фульгор — он узнал его по топоту сапог — вдруг остановился: вероятно, хотел вернуться, постучать снова, но раздумал и побежал дальше.
Приглушенные голоса. Шарканье тяжело и осторожно переставляемых ног, словно тащили что-то грузное. Еще какие-то неопределенные звуки.
Вспыхнуло воспоминание о смерти отца. Тогда тоже кончалась ночь. Только дверь была распахнута настежь. И вот так же чуть брезжил печальный, пепельно-серый свет. А у дверей, прислонясь к притолоке, стояла женщина. Его мать, о которой он редко вспоминал и почти никогда не думал. «Отца убили!» — сдерживая плач, проговорила она. Ломкий, рвущийся клочьями голос, кое-как связанный тонкой нитью всхлипываний.
Он не любил возвращаться к этому воспоминанию: за ним вырывались на волю другие, они сыпались, как зерно из лопнувшего мешка, — попробуй заткни дыру. Убийство отца потянуло за собой еще и еще убийства, и в лице каждого из убитых чудилось ему то, первое, отцовское, изуродованное до неузнаваемости, — один глаз выбит, в другом застыло выражение мстительной злобы. И опять, опять были убитые, пока воспоминание о смерти отца не стерлось начисто, потому что не осталось никого, кто мог бы напомнить о ней.
— Здесь кладите! Не так, не так. Голову туда. Эй ты, ворон считаешь?
Говорили вполголоса.
— Тише вы. Хозяин-то спит. Еще разбудите.
А он уже стоял во весь свой огромный рост в дверях и смотрел, как они суетятся, укладывая на кровать что-то длинное, завернутое в старые мешки, похожее на спеленатого саваном мертвеца.
— Кто это? — спросил он.
Фульгор Седано приблизился к нему:
— Это Мигель.
— Что с ним сделали? — выкрикнул он.
Он думал, что услышит: «Его убили». У него заходили желваки на скулах, предвестники грозы. Но его поразил тон Фульгора.
— На Мигеля никто не нападал, дон Педро, — тихо произнес управляющий. — Он убился. Сам.
Мелькали, разгоняя тьму, язычки керосиновых коптилок.
— …Конь его сбросил, — дерзнул пояснить чей-то голос.
Тюфяк с кровати скинули; Мигеля положили на голые доски; веревки, которыми тело было перевязано, чтобы донести до места, размотали, и руки мертвеца сложили на груди, а лицо прикрыли лоскутом черной ткани.
— Живой-то он вроде не такой рослый был, — пробормотал Фульгор.
Педро Парамо смотрел перед собой отсутствующими глазами, лицо его не выражало никаких чувств. Безо всякой связи друг с другом и, как казалось ему, где-то над ним и независимо от него пробегали разорванные, суматошные мысли.
— Вот оно и начало расплаты, — проговорил он. — Что ж, чем раньше взыщут, тем скорей расквитаешься.
Горя он не испытывал.
И когда Педро Парамо благодарил за участие собравшуюся в патио челядь, голос его звучал громко и твердо, без труда перекрывая всхлипывания женщин.
Он не попытался приглушить его, не смягчил обычной резкости выражений. Потом наступила тишина, и в густых предрассветных сумерках стало слышно, как бьет копытами о землю рыжий жеребец Мигеля.
— Распорядись утром, пусть его пристрелят. Зачем скотине зря маяться, — приказал он Фульгору.
— Слушаюсь, дон Педро. Я его понимаю. Тоскует, бедняга, чувствует свою вину.
— Я его тоже понимаю, Фульгор. Скажи, кстати, этим бабам, чтобы перестали выть. Что-то чересчур они разливаются по моему сыну. Был бы он их, небось не рыдали бы с таким удовольствием.
Много лет, вероятно, вспоминал потом падре Рентериа ту бессонную ночь. Он долго ворочался, не смыкая глаз, на своем жестком ложе, пока, вконец измучившись, не встал и не вышел на улицу. Это было в ночь после гибели Мигеля Парамо.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу