И обе женщины вдруг принимались безудержно хохотать. Насмеявшись вдоволь, мать Гопала тыкала подругу пальцем в живот и говорила:
— А ведь ты, тхакураин, тоже шельма порядочная!
— Ой, молчи! Поди-ка нашлась недотрога! — не моргнув глазом отвечала тхакураин. — Вон, соседей послушать, так чего только о тебе не порасскажут!
И они снова звонко прыскали на весь двор, будто сказав друг о друге нечто веселое и похвальное…
Когда в безмолвии ночи начинал звучать ситар Ибадата Али, тоска и раздражение, накопившиеся во мне за долгий, унылый день, понемногу рассеивались. Печальное пение струн наполняло душу совсем другим, высоким и значительным содержанием, и под невесомыми слоями спускающихся откуда-то с небес звуков она успокаивалась, смирялась, а из глубины ее всплывали воспоминания и мысли, которые приятно было подолгу удерживать в себе, Эти звуки, словно свежая утренняя роса, увлажняли душу, наполняя ее невыразимым чувством восторга, Подобно каплям дождя в порывах ветра, они то падали с высоты стремительно и неудержимо, то спускались плавно и неторопливо, а моя душа, омытая и освеженная волшебной их влагой, легко взмывала вверх, вырвавшись из душной, тесной каморки, и начинала парить где-то там, в необъятном небе. Стоило закрыть глаза, и на аспидно-черной доске мрака трепетные ноты превращались в светлые письмена, мерцающие на вей подобно далеким звездам в ясную ночь. Они возникали и вновь исчезали, оставляя в душе едва заметные следы, складывающиеся постепенна в ощущение глубокой, всепроникающей грусти. Я открывал, закрывал глаза, и незаметно на меня находил сон…
Не раз приходила мне в голову мысль зайти по-соседски к Ибадату Али, чтобы тихонько посидеть с ним рядом и послушать звучание ситара, однако, опасаясь людских толков и пересудов, я подавлял в себе это желание. Но мало-помалу оно сделалось столь непреодолимо острым, что однажды я пересилил свои опасения и, убедив себя в том, будто мне просто захотелось погреться на солнце, поднялся по лестнице на второй этаж. Как и можно было предположить, хозяев я застал врасплох. Ибадат Али обещал, а сидевшая рядом Хуршид штопала его ветхий шервани. Они оба очень удивились, увидев меня на пороге, — ведь если прежде кто-либо из соседей и поднимался порой на верхний этаж, то норовил, отведя глаза в сторону, пройти мимо их комнаты без малейшей заминки. Рука Ибадата Али, подносившая кусок ко рту, так и застыла в воздухе, словно бы старик в страхе соображал: а не пришел ли и этот гость по его душу, нет ли и у него кинжала в руке? Отложив в сторону отцовский шервани, Хуршид взглянула на меня в упор и спросила:
— Что вам угодно?
— Я к мияну-сахибу, — ответил я в замешательстве.
— Так говорите же, зачем.
В ее голосе, как и в лице мияна, сквозили то ли сомнение, то ли подозрительность.
— Ночью я часто слушаю вашу игру на ситаре, — обратился я к старику. — Мне захотелось… Я подумал, что можно зайти… Понимаете, посидеть рядом с вами, послушать…
Я окончательно сбился и умолк.
Отведя от моего лица полные сомнения, вопрошающие глаза, старик посмотрел на дочь.
— Они живут в бывшей нашей комнате, на первом этаже, — объяснила та отцу, потом, так же прямо глянув на меня в упор, сказала: — Отец редко играет даже для себя, а играть по заказу давно отвык.
Хуршид говорила обычным, естественным тоном, но слова ее почему-то вонзались в меня с беспощадностью хирургического ножа.
— Пожалуйста, пожалуйста, милости просим, — заговорил наконец миян и взял кусок в рот. — Вот сейчас пообедаю и тогда уж… Вы ведь не станете есть нашу пищу, а то я пригласил бы и вас откушать с нами…
Эти слова, видимо, задели гордость Хуршид, она окинула меня презрительным взглядом и сказала:
— После обеда, отец, вам полагается отдых. А потом нужно будет принимать лекарства.
Снова взглянув на меня, она добавила:
— Хаки́м-сахиб [19] Хаким — врач-мусульманин, лечащий средствами традиционной средневековой медицины.
строго предупредил — после еды отец должен хотя бы час отдохнуть. А здоровье у неге день ото дня хуже, без отдыха никак нельзя. Да и трудно ему теперь играть на ситаре, хаким-сахиб сказал, что лучше вовсе бросить это занятие. Отец только вот все упрямится, никого слушать не желает.
Намек был ясен. Оставаться здесь нельзя было больше ни минуты. Я сам поставил себя в глупое, неловкое положение и теперь сожалел об этом. Но сразу повернуться и уйти казалось мне тоже неприличным, и я медлил в нерешительности, разглядывая их старые, жалкие пожитки. Тот самый ситар, чьи звуки по ночам заставляли трепетать небо, выглядел сейчас до удивления невзрачным — с боков его, истертых руками музыканта, давно сошел лак обнажив желтую древесину. На простынях, покрывавших веревочные лежаки, кое-где виднелись заплатки, а развешанная на гвоздях одежда была ветха от постоянной стирки. Дешевая алюминиевая посуда хранила на себе многолетнюю копоть — сколько уж тысяч раз обжигал ее огонь очага! И где были спрятаны сейчас щегольские шали Хуршид, позволявшие ей так гордо нести голову! Впрочем, и теперь голова ее была высокомерно вскинута а в глазах сверкали вызывающие, неприязненные искорки.
Читать дальше