— А это не преувеличено? — спросила г-жа де Монкорне.
— К несчастью, нет, сударыня, — ответил кюре. — Бедный дядя Низрон, знаете, тот седой старик, что, несмотря на свои республиканские убеждения, выполняет обязанности звонаря, церковного сторожа, могильщика, псаломщика и певчего, — словом, дедушка Женевьевы, которую вы поместили у госпожи Мишо...
— Пешина! — прервал аббата управляющий.
— Какая Пешина, в чем дело? — спросила графиня.
— Может быть, вы припомните, графиня, как встретили однажды на дороге Женевьеву в ужасно жалком виде и воскликнули по-итальянски: «Piccina!» [18]Это прозвище так за ней и осталось, но его переиначили, и теперь вся округа зовет вашу подопечную Пешиной, — сказал кюре. — Только она одна и ходит в церковь с госпожой Мишо и госпожой Сибиле.
— И это ей сильно вредит! — сказал управляющий. — Ее попрекают религиозностью и не любят.
— Так вот, бедный семидесятидвухлетний старик Низрон набирает, и притом совершенно честно, около полутора буасо в день, — продолжал аббат. — Но эта самая честность и не позволяет ему продавать собранное зерно, как это делают все остальные; он оставляет его себе. Из уважения ко мне ваш помощник, господин Ланглюме, ничего не берет с него за помол, а моя служанка, когда печет хлеб, заодно печет и ему.
— Я ведь позабыла про свою маленькую протеже, — воскликнула графиня, испуганная словами управляющего. — С вашим приездом я совсем потеряла голову, — сказала она, обращаясь к Блонде. — Но после завтрака мы вместе пойдем к Авонским воротам, и я покажу вам в натуре одно из тех женских лиц, какие мы видим на картинах художников пятнадцатого века.
В это время дядя Фуршон, которого привел камердинер Франсуа, застучал своими поломанными деревянными башмаками, снимая их у дверей в буфетную. По знаку графини, которой камердинер доложил, что старик тут, в столовую вошел дядя Фуршон, держа в руке выдру, висевшую на бечевке, привязанной к ее желтым и звездообразным, как у всех перепончатых, лапам, а следом за ним явился Муш с набитым едою ртом. Старик обвел недоверчивым и раболепным взглядом, часто скрывающим подлинные мысли крестьян, четырех господ, сидевших за столом, посмотрел на Сибиле, а затем торжествующе потряс своей земноводной добычей.
— Вот она! — сказал он, обращаясь к Блонде.
— Моя выдра! — воскликнул парижанин. — Я за нее полностью заплатил.
— Э, господин хороший, — ответил Фуршон, — ваша выдря ушла! Она сидит сейчас в норе и не хочет оттуда вылазить, — ведь та была самка, а эта, между прочим, самец! Эту выдрю Муш увидал издалеча, уже после того как вы отошли. Истинная правда, как то, что их сиятельство, господин граф, прославились со своими кирасирами под Ватерлоо. Этой выдре я хозяин, как их сиятельство, генерал, хозяин Эгам... Ну, а за двадцать франков выдря будет ваша, не то я снесу ее супарфекту, если господин Гурдон найдут, что она им дорога... По случаю того, что мы сегодня с вами охотились вместе, я вам, как полагается, предпочтение делаю...
— За двадцать франков! — воскликнул Блонде. — На добром французском языке это никак не может назваться предпочтением.
— Эх, господин хороший, — воскликнул старик. — Я так плохо понимаю по-французски, что, если вам угодно, спрошу у вас свои деньги по-бургундски, лишь бы они попали ко мне в карман, мне все едино, буду разговаривать хоть по-латыни: latinus, latina, latinum. Ведь эту же цену вы сами мне давали сегодня утром. А ваши денежки у меня отобрали мои же собственные детки, уж я плакал по ним, плакал, покуда шел сюда. Спросите Шарля... Не срамить же их из-за десяти франков, не тащить же их в суд за плутни... Как заведется у меня несколько су, так они беспременно их у меня вытащат, угостят вином... Разве легко, когда приходится идти за стаканчиком вина к чужим людям, а не к родной дочери? Вот они, теперешние детки! Этого только мы от революции и дождались! Все для детей, а отцов хоть и вовсе не надо! Нет, Муша я по-другому воспитываю, — он меня любит, пострел! — сказал он, дав легкий шлепок своему внуку.
— Мне кажется, вы готовите из него такого же воришку, как и все здешние жители, — сказал Сибиле. — Ведь дня не пройдет, чтоб он чего-нибудь не напакостил.
— Эх, господин Сибиле, у него совесть поспокойнее вашей. Бедный мальчонка! Что он возьмет-то? Немножко травки. Оно лучше, нежели душить человека! Понятно, он еще не знает, как вы, арифметики, не умеет вычитать, складывать и умножать... Ух, и вредите же вы нам! Рассказываете, будто мы шайка разбойников. От вас и пошла рознь между вот ими, нашим барином, человеком честным, и между нами, тоже честными людьми... Нету честнее нашего края! Ну, скажите на милость, какие у нас доходы? Мы с Мушем почитай что нагишом ходим! А уж на каких мягких перинах спим!.. Каждое утро умыты росой. Разве только кто позарится на воздух, которым мы дышим, да на солнышко, что нас пригревает, а то, право, уж и не знаю, что с нас взять! Богатый ворует сидя дома возле печки, — так оно много спокойней, чем подбирать, что валяется где-то в лесу. Для господина Гобертена нет ни стражников, ни лесников, а поглядите-ка на него: пришел сюда гол как сокол, а теперь нажил два миллиона. Долго ли сказать: «Воры!» А вот уже скоро пятнадцать годов, как дядя Гербе, суланжский сборщик податей, объездив деревни, в самую темноту отправляется со своей кассой домой, а никто с него и двух лиаров не стребовал... Что-то не похоже это на воровскую страну! Что-то мы с воровства не богатеем! Ну-ка, скажите, кто из нас — мы или вы, буржуа, — может жить, ничего не делая?
Читать дальше