Усевшись подле зеркала, Эжен коротко рассказал о своей недавней встрече и намерении, которое привело его сюда.
— Ты, право, наивен, — сказал Марсель. — Зачем тебе вмешиваться в это дело, раз есть барон? Ты увидел привлекательную и, несомненно, голодную девушку; ты ей купил холодного цыпленка, — это в твоем духе, ничего не скажешь. Ты не требуешь благодарности, тебя прельщает инкогнито: это благородно. Но идти еще дальше — это уже донкихотство. Поступиться часами или подписью ради белошвейки, которой покровительствует некий барон, и не иметь чести даже встречаться с ней, — такое от сотворения мира случалось разве только в романах Голубой библиотеки.
— Смейся, если хочешь, — возразил Эжен. — На свете столько обездоленных, что всем помочь я, разумеется, не в состоянии. Тех, кого не знаю, я просто жалею, но когда сталкиваюсь с несчастным, то не могу не протянуть ему руку помощи. Как бы там ни было, остаться равнодушным к страданию для меня невозможно. Я недостаточно богат, чтобы разыскивать бедняков, — так далеко моя благотворительность не заходит, — но встретившись с ними, я подаю милостыню.
— Стало быть, хлопот у тебя немало, — заметил Марсель, — бедняков у нас хватает.
— Ну и что ж! — воскликнул Эжен, все еще взволнованный сценой, свидетелем которой он был. — Разве лучше идти своей дорогой и дать человеку умереть голодной смертью? Эта несчастная безрассудна, она сумасбродна, — все, что хочешь; она, быть может, не стоит ничьей жалости; но мне ее все-таки жаль. Разве милые подруги Ружет, которые сегодня и не вспоминают о ней, будто ее уже нет на свете, а еще вчера помогали ей швырять деньги на ветер, — разве они поступают лучше? Кого просить ей о помощи? Чужого человека, который зажжет ее письмом сигару, или, быть может, мадмуазель Пенсон, которая отправляется в гости и танцует до упаду, в то время как ее товарка умирает с голоду? Признаюсь, дорогой Марсель, что все это прямо внушает мне ужас… Мне отвратительна эта вчерашняя вертушка с ее куплетами и шуточками, которая могла смеяться и болтать в ту минуту, когда героиня ее рассказа погибала у себя на чердаке. Днями и неделями не разлучаться с подругой, почти сестрой, бегать с ней по театрам, балам, кофейням, а потом даже не знать, жива ли она, — нет, это хуже, чем равнодушие эгоиста, это бесчувственность животного. Твоя мадмуазель Пенсон — чудовище, твои хваленые гризетки, не знающие стыда, не понимающие дружбы, — самые презренные существа на свете!
Когда Эжен замолк, цирюльник, который, слушая эту тираду, продолжал водить холодными щипцами по голове Марселя, слегка улыбнулся. То болтливый, как сорока, или, вернее, как парикмахер (каковым он и был в действительности), когда можно было посплетничать, то молчаливый и лаконичный, как спартанец, когда вопрос касался дел, — он усвоил благое правило не вмешиваться самому в разговор, пока не выскажется клиент. Однако возмущение, столь резко высказанное Эженом, заставило его заговорить.
— Вы, сударь, беспощадны, — сказал он, смеясь и выговаривая слова на гасконский лад. — Я имею честь причесывать мадмуазель Мими, и, на мой взгляд, она превосходная особа.
— О да! — подхватил Эжен. — Она превосходно справляется с выпивкой и табаком.
— Справедливо, я не отрицаю. Девушки не прочь посмеяться, поплясать, покурить; но не все они бессердечны.
— Куда вы клоните, папаша Кадедис? Оставьте дипломатию и выкладывайте все начистоту.
— Я клоню к тому, — ответил цирюльник, кивая на заднюю комнату, — что там на гвозде висит черное шелковое платьице, конечно знакомое вам, если вы знакомы с его владелицей и ее несложным гардеробом. Это платье прислала мне на рассвете мадмуазель Мими; думаю, что раз она не пришла на помощь малютке Ружет, значит, и сама в золоте не купается.
— Занятно, — сказал Марсель и с этими словами встал и прошел в заднюю комнату, не обращая внимания на бедняжку в клетчатой шотландке. — Если Мими заложила платье, значит, песенка ее солгала. Но в чем же, черт возьми, она теперь будет делать визиты? Быть может, она нынче не выезжает в свет?
Эжен последовал за своим приятелем.
Цирюльник их не обманул. В пыльном углу, среди всякого тряпья, печально и смиренно висело единственное платье мадмуазель Пенсон.
— Так и есть, — сказал Марсель. — Свидетельствую, что полтора года назад этот наряд был новешенек. Перед вами домашнее платье, амазонка и парадный мундир мадмуазель Мими. На левом рукаве вы найдете пятнышко величиной с монету, оставленное шампанским. И сколько же вы под это дали, папаша Кадедис? Ибо я полагаю, что платье не продано, а находится в этом будуаре как залог.
Читать дальше