– Да, синьор. Ну а как с костюмом?
– С каким костюмом?
– Я не могу ходить в министерство в лицейской форме.
– Надень один из костюмов, которые ты носил до поступления в колледж.
– Нет, синьор, это невозможно. Они все, по желанию мамы, с короткими панталонами. И нет ни одного черного.
Все затруднения (а их было множество) не столько смущали, сколько раздражали его. Он хотел победить, он должен был победить. Но, казалось, чем больше он стремился победить, тем большей помощи он ждал от других. И когда в министерстве другие служащие, люди все пожилые или старые, несмотря на угрозы начальства совсем закрыть отдел переписки, приносивший слишком мало дохода, бездельничали, он начинал, фыркая, вертеться на стуле или топал ногой, потом резко поворачивался и смотрел на них из-за своего стола, стуча кулаком по спинке стула; не потому, что ему казалась бесчестной их глупая небрежность, а потому, что они, не сознавая своей обязанности работать вместе с ним, можно сказать – для него, подвергали его риску потерять место. Естественно, что призванные к порядку мальчишкой, они смеялись и издевались над ним. Он вскакивал, грозил пожаловаться и этим все портил, потому что тогда они сами предлагали ему сделать это, и ему приходилось признать, что доносом он, пожалуй, только приблизит общую беду. И он смотрел на них так, словно своим смехом они раздирали его на части, а потом, сгорбившись над столом, переписывал, сколько мог, просматривал то, что переписали другие, исправлял их ошибки, при этом он не обращал внимания на острые словечки, они старались его задеть, чтобы вывести из себя. В иные вечера, чтобы кончить работу, порученную отделу, он уходил из министерства часом позже других. Директор видел, как Чезарино приходил в колледж измученный, тяжело дыша; его глаза, казалось, застыли в судорожной неподвижности от мысли, что у него не хватит сил преодолеть все эти затруднения и препятствия, к которым теперь добавилась еще и человеческая злоба.
– Ничего, ничего, – говорил ему директор, утешая своего питомца, а иногда и ласково журил его.
Но Чезарино не слушал ни утешений, ни упреков, так же как на улице, на бегу, он ни на что не обращал внимания. Утром он спешил из своего далекого пригорода, чтобы точно в указанный срок быть на службе; в полдень приходил обедать, а потом опять спешил к трем на службу, всегда пешком, отчасти жалея денег на трамвай, отчасти боясь, что опоздает, если будет его ждать. По вечерам он буквально валился с ног. От усталости он даже не мог стоя взять на руки Нинни и вынужден бывал сперва сесть.
Он садился на балкончике с ржавыми железными перилами, который показался ему сначала, благодаря виду на ближние огороды, таким красивым, и, держа на коленях Нинни, стремился вознаградить себя за беготню, труд и огорчения целого дня. Но ребенок, которому было уже около трех месяцев, не хотел сидеть у него на коленях, – потому ли, что, почти не видя брата днем, он его еще не узнавал, потому ли, что тот не умел его держать, а может быть, и потому, что хотел спать, как говорила, оправдывая его, кормилица.
– Дайте его мне, я его убаюкаю, а потом позабочусь о вашем ужине.
Сидя на балкончике, в холодном, угасающем свете сумерек, он глядел (хотя, может быть, и невидящим взором) на лунный серп, уже сиявший на бледном, еще беззвездном небе; затем скользил взором по пустынной, грязной улочке, по одной стороне которой, вдоль огородов, тянулся сухой пыльный забор, и чувствовал, как его усталая душа погружается в отчаяние и мрак, но, едва слезы начинали жечь ему глаза, он стискивал зубы, сжимал руками железную решетку балкона, устремляя взгляд на единственный уличный фонарь, у которого мальчишки камнями выбили два стекла, и нарочно начинал дурно думать о своих товарищах, о директоре, которому не мог уже доверять, как прежде, поняв, что если тот и оказывает ему услуги, то больше для себя, ради удовольствия чувствовать себя хорошим, и теперь, принимая эти услуги, Чезарино ощущал нечто вроде унижения. И эти сослуживцы с их грязными разговорами и гнусными вопросами, стремившиеся унизить его и устыдить: «Если бы вы попробовали; если бы вы попробовали хоть раз…» И вдруг комок подступал к горлу при воспоминании об одном вечере, когда он, как всегда, точно слепой, проходил по улице и наскочил на уличную женщину, которая, делая вид, будто отталкивает, прижала его к груди обеими руками и заставила вдохнуть на своем живом теле бесстыдный запах духов, тот же запах, что у мамы, а он с воплем вырвался и убежал. Ему казалось, что он все еще слышит ее злобную насмешку: «Невинненький, невинненький!» Он снова сжимал решетку и стискивал зубы. Нет, он никогда не сможет попробовать, потому что всегда, всегда будет ощущать этот ужасный запах, запах матери.
Читать дальше