Чем дальше, тем больше уходил он в «свою сторону». Или жизнь уходила у него из-под ног, а он, сам почти не замечая, тихо «свертывался» внутрь. Мы как-то о современности уж и не говорили, а все о прошлом: о недавней литературе, о недавней Маделене…
Судьба продолжала быть к нему суровой. Мало знаю о Деловой его жизни в этот период, но, кажется, он сам стал уклоняться от дел: адвокатура уже не захватывала его, не было пре-жней нервной энергии. Домашняя жизнь не грела, семья расползлась… Наконец, после длительной болезни и смерти жены, с°всем ослабел, совсем «свернулся внутрь».
Но ему хотелось еще быть, для меня и для себя, прежним Андреевским, баловником, остроумным капризником. Еще приходил ко мне «на 17 минут» (после долгих переговоров по телефону). Побелевший, немного ссутулившийся, но изящный, выбритый, в том же pince-nez на черном шнурке, садился в непривычное кресло… нет! было уютнее в старом, милом доме Мурузи, веселее там говорилось о себе… Сделался болтлив; уж не рассказывал, а болтал. Вдруг, с житейского, перескочит на «религию»: упрямо повторяет то же самое, стараясь его лучше, или «красивее», выразить… Плохо удавалось. Не удалась ему и в «Книге» последняя часть, так и озаглавленная «Религия». Вслух он мне ее никогда не читал.
8
Весенний, солнечный день. Ласковый, тепло-жаркий, — такие бывают в Петербурге. Деревья пушистые, чуть-чуть. Мы условились с Андреевским: я сегодня пойду к нему.
Какая это весна? Какого года? Я твердо знаю, что 1918, но чем больше стараюсь восстановить в памяти это свиданье, тем больше сомневаюсь. Вопреки очевидностям, гадаю: а вдруг был 16-й год? Или 14-й?
Дело в том, что наше свиданье было совершенно вне времени, почти вне пространства. Такое точно могло быть в любом году: большевицком, военном и довоенном, одинаково.
Больше двадцати пяти лет Андреевский прожил все на той же самой квартире, на Знаменской, 35. Мне там бывать приходилось, — всегда летом или весной, когда семья уезжала и он оставался один. Иду по знакомой, пологой лестнице в четвертый этаж. Вот, из передней, и широкая, вся в солнце, гостиная, и чехлы на мебели, и громадный портрет Делэра… И угловой, с фонариком, кабинет, широкие диваны, и фотографии на письменном столе. Так же заперты окна у зябкого хозяина, и так же светло смеется солнце сквозь стекла… Только хозяин теперь не на время здесь остался один, а навсегда.
Прожить в буквальном смысле один — этот старый ребенок не сумел бы, конечно, и дня. За ним самоотверженно ухаживает какая-то бывшая не то гувернантка, не то бонна семьи —
«фрейлейн». Это благодаря ей так, до сих пор, еще все «по-прежнему». Это она покрыла, в солнечной столовой, белой скатертью стол и приготовила «угощение».
Мы говорим… просто болтаем. Удивительно: и мне начинает казаться, что ничего не случилось, что все — прежнее. Вижу белые волосы Андреевского — и не вижу: слышу его детский смех и, минутами, почти искренно, чувствую и свое ребячество. Загадка жизни и смерти? да, мы о ней не забываем; но ведь мы и тогда, — в словах ли, в молчании ли, — о ней помнили…
Самое яркое, что осталось у меня от этого дня: солнечный луч в желтом золоте вина. Друг мой налил его (фрейлейн сберегла!) в две широкие рюмки, мне и себе:
— Знаете, какой сегодня праздник? Сегодня Духов день! Давайте сегодня выпьем, наконец, на «ты». Уж давно пора!
И мы пьем, и целуемся, — да, пора и на «ты» перейти. Какое светлое в солнце вино. И как оно мне запомнилось!
Убеждаю выйти на балкон, в гостиной открывается. «Сер-жинька» надевает пальто, шапку — а почти жара! и мы выходим. Он даже приносит стулья. Но мне пора домой.
— Я увижу отсюда, как ты пойдешь. Смотри, обернись! А какая пустыня…
Внизу, действительно, пустыня (конечно, это был 18-й год!). Ничего праздничного. Праздник только вверху, в небе, — в солнце, в весне.
— Не забудь же Духова дня! Не забудь обернуться! Медленно иду по улице, останавливаюсь, оборачиваюсь, и
все вижу, высоко, маленький черный комочек за перилами балкона.
Ну как же забыть Духов день? Это было наше последнее свиданье.
9
Месяцы перед кончиной были очень тяжелы. Чтобы кориться, прежняя бонна распродавала, понемногу, все. С вели-Чайшими усилиями и хлопотами сохраняли квартиру Андреевского, чтобы не трогать его с места. Он всему не то покорялся, не то мало замечал происходившее вокруг. Мне кажется, его рассеянность возросла необыкновенно; все дальше свертывался внутрь, внешне же это делало его одиноко скучающим ребенком. От детской скуки, верно, и стал ходить, с фрейлейн, в кинематограф. Более неподходящих для этого времен и вообразить нельзя: постоянные облавы. В одну из таких облав попал Андреевский. Морозной ночью, на грузовике, повезли куда-то, где, на полу, он провел ночь.
Читать дальше