Через день, от 7 марта, у меня в записи такая фраза: «…В Кронштадте и Гельсинфорсе убито до 200 офицеров. Это прямо приписывается Приказу № 1…» (следуют подробности убийств).
Еще через несколько дней от 14 марта (вторник), когда Керенский был у нас: «…бранил Соколова. Мы спросили: вы знаете, что Приказ № 1 даже его рукой написан? Кер. закипел: «Это уж не большевизм, а глупизм. Я бы на месте Соколова молчал. Если об этом узнают — ему не поздоровится…»».
Любопытно, что на этой странице моей рукописи есть внизу такая приписка: «Примечание от 10 сент. 17 года: «И вовсе даже не Соколов и писал-то Приказ (говорит Ганфман), а Кливанский из «Дня». Но этот сразу покаялся и скрывает. Н. Д. же полухвастается, а сам только присутствовал».
Что Соколов его, этот проклятый Приказ, фактически не писал (думаю, не писал) и все-таки «хотел, чтоб это он писал», — не меняет дела. Пожалуй, для Соколова, ухудшает. Но еще более ясной делает вот эту его черту — природное, врожденное ощущение вкусности к собственным деяниям и движениям. Нет, это не самоуверенность. Напротив, самоуверенности-то Соколову и не хватало, и эта нехватка была тоже важной чертой, притом очень для него несчастной. Несчастной, — невкусной. Ест кот мясо, жмурится, хорошо ему. Но вдруг… «знает, чье мясо съел…» или хоть знает, хоть сомневается, но уж тут другое у кота самочувствие, уже ему не по себе. Пользы из этих сомнений Соколовских не выходило никакой, положим; выходили одни его смущения, полуизвинения, полунеловкости и, должно быть, тупая внутренняя, — бесцельная, — тягость. Но вот — ее он нес, и может, может быть все увеличивающуюся.
Беру из моей записи еще один отрывок, встречу его с Д. В. Философовым, через пять месяцев, когда с Соколовым мы уже не виделись (мало и хотели видеться).
«22 августа (17 г.). Вторник… Проливной дождь… Пришел Д. В. Ф. из «Речи», рассказывает:
— Сейчас встретил защитный автомобиль. Выскакивает оттуда Н. Д. Соколов: «Ах, я и не знал, что вы в городе. Вы домой? Я вас подвезу». Я говорю — нет, Н. Д., я не люблю казенных автомобилей; я ведь никакого отношения к власти не имею… «Что вы, это случайно, а мне нужно бы с вами поговорить». Тут я ему прямо сказал, что, по-моему, он сознательно или нет, столько зла сделал России, что мне трудно с ним говорить. Он растерялся, поглядел на меня глазами лани: «В таком случае я хочу длинного и серьезного разговора, я слишком дорожу вашим мнением, я вам позвоню». Так мы и расстались. Голова у него до сих пор в ермолке, от удара солдатского…».
«Глазами лани…». Это глаза, пожалуй, еще невиннее глаз кота. И мне приходит в голову: не правильнее ли, если уж судить, — судить их отдельно: зло, произошедшее от человека, такого, как Соколов, и самого такого человека? Зло, впрочем, и судить нечего; зло вообще непростимо; судить его — значит лишь определять его размеры. А человек… Он, Н. Д. Соколов, очень ведь мало существовал сам в себе. Так мало, что зло беспрепятственно прошло сквозь него, оставив ему «глаза лани». Поскольку же он все-таки существовал — дана была ему вот эта мутная, смутительная тягота, нечто похожее, издали, на раскаяние. В его меру, — да ведь каждого надо его мерой судить. Оттого-то, хотя по внешней справедливости и достойна его могила осинового кола, — вбивать в нее этот кол мне как-то не хочется. Больше скажу: если есть только одно, что не прощается (человеку), — даже по логике не может прощаться, — нераскаянность, то Соколова вряд ли надо причислить к сонму «непростимых». А этих нераскаянных — непростимых у нас, действительно, сонм. Стоит взглянуть внимательно. Разного калибра и положения, они, большею частью, удачливее Соколова. И понятно: нет смущений, нет, значит, и задержек в шествовании по выбранной тропинке.
Кто знает, будь у Соколова ума побольше, может быть, его мутная тягость, лишь отдаленно напоминающая раскаяние, превратилась бы в раскаяние и настоящее. Тут сказывается его чистая русская кровь, отцовское наследие. Характерная черта русского человека — способность, даже влечение, к покаянию. Правда, рядом черты не менее характерные: незнание ни в чем меры, зарыв, провал и затем пассивное лежанье в провале. Все эти черты у Соколова были, — в соответствующем его незначительной личности виде. Были природно, врожденно. Судьба сделала его русским — интеллигентом. А это не шутка. «Интеллигентство» имеет роковое свойство стирать из характерных русских черт только одну: именно способность к раскаянию. И, однако, в Соколове стереть ее окончательно не могло. Только сверху завалило, а не уничтожило.
Читать дальше