Набоб думал об этом, сидя на дубовой скамье, тянувшейся вдоль всей залы и до лоска вытертой одеяниями из грубой шерсти и шершавым сукном сутан. Несмотря на ранний час, в приемной ожидало много народу. Доминиканский монах с аскетическим и безмятежным видом, расхаживавший взад и вперед большими шагами; две монахини в низко надвинутых чепцах, перебиравшие длинные четки, измеряя ими часы и минуты ожидания; священники из Лионской епархии, которых можно было узнать по форме их шляп, и еще другие люди с суровыми и сосредоточенными лицами, усевшиеся у большого, черного дерева стола на середине комнаты и перелистывавшие душеспасительные журнальчики, из тех, что печатаются на Фурвьерском холме [52] На Фурвьерском холме близ Лиона находилась церковь Богоматери, пользовавшаяся чрезвычайной популярностью и являвшаяся в XIX в. одним из оплотов католицизма во Франции.
— «Эхо чистилища», «Розовый куст девы Марии» — и дают годовым подписчикам в виде премии папские индульгенции, облегчение загробных мук. Несколько слов, произнесенных тихим голосом, приглушенный кашель, тихое жужжание монахинь, бормотавших молитвы, вызывали у Жансуле смутные и далекие воспоминания о долгих часах ожидания в углу родной деревенской церкви, возле исповедальни, в канун больших праздников.
Наконец настала его очередь. Если у него оставались еще какие-то сомнения относительно Лемеркье, то они рассеялись окончательно, когда он вошел в простой и строгий просторный кабинет адвоката, все же не столь бедный убранством, как приемная. Этот большой кабинет служил неплохим обрамлением для суровых принципов Лемеркье и для всей его тощей фигуры, длинной, сгорбленной, узкоплечей, вечно затянутой в черный сюртук с короткими рукавами, из которых выступали две темные кисти рук, угловатые, плоские, похожие на две палочки китайской туши, расписанные иероглифами вздувшихся вен. Лицу набожного адвоката, бледному, как у всех лионцев, плесневеющих от сырости между своими двумя реками, придавал особенную выразительность его двойственный взгляд, порою искрящийся, но непроницаемый за стеклами очков, чаще же быстрый, недоверчивый и мрачный поверх тех же очков, из-под глубокой тени, ложащейся на дугу бровей, когда человек смотрит исподлобья.
После приема, почти сердечного по сравнению с холодным поклоном, которым коллеги обменивались в Палате, после слов: «Я ждал вас», быть может, сказанных не без умысла, адвокат указал Набобу на кресло возле письменного стола и велел слуге с ханжеским лицом, одетому во все черное, не «затянуть потуже власяницу ремнем», а просто-напросто не приходить, пока он не позвонит. Затем он привел в порядок разбросанные бумаги и, наконец, скрестив ноги, усевшись поглубже в кресло, с видом человека, который приготовился слушать, который, так сказать, весь обратился в слух, оперся подбородком на руку и застыл, устремив взгляд на большую зеленую репсовую портьеру, спускавшуюся напротив него до самого пола.
Момент был решительный, положение затруднительное. Но Жансуле не колебался. Это была одна из иллюзий бедного Набоба — будто он умеет так разбираться в людях, как умел разбираться де Мора. И вот это самое чутье, которое, по его словам, никогда его не обманывало, подсказывало ему теперь, что он встретился с суровой и несокрушимой честностью, с твердокаменной совестью, под которую никак нельзя подкопаться. «Моя совесть!» И он внезапно изменил выработанный план, отбросил хитрости, недомолвки, претившие его смелому и прямодушному характеру, и с высоко поднятой головой, не боясь раскрыть свою душу, заговорил с этим честным человеком языком, который тот был призван понять.
— Не удивляйтесь, дорогой коллега, — так начал он голосом, который вначале дрожал, но вскоре окреп от убежденности в своей правоте, — что я пришел сюда к вам вместо того, чтобы просто попросить Третье отделение выслушать меня. Объяснения, которые я должен вам дать, такого щекотливого и интимного свойства, что я не мог бы изложить их в общественном месте, перед собравшимися коллегами.
Лемеркье с растерянным видом посмотрел поверх очков на портьеру. Разговор явно принимал неожиданный оборот.
— Я не стану затрагивать существо дела, — продолжал Набоб. — Ваш доклад, я уверен, беспристрастен и честен, таков, каким вам должна была продиктовать его ваша совесть. Но, видите ли, обо мне распространяется отвратительная клевета, которую я до сих пор еще не опроверг. А между тем она может повлиять на мнение Отделения. Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить. Мне известно, каким доверием вы пользуетесь у ваших коллег, господин Лемеркье, — после того, как я сумею вас убедить, достаточно будет одного вашего слова, и мне не придется выставлять перед всеми напоказ мою скорбь. Вы знаете, в чем меня обвиняют. Я говорю о самом страшном, самом подлом из обвинений. Их столько, что в них легко запутаться. Мои враги называют имена, даты, адреса… Но я принес вам доказательства моей невиновности. Я раскрываю их перед вами, и только перед вами, потому что у меня есть серьезные причины держать все это дело в тайне.
Читать дальше