Сполоснув руки и приложив их мокрыми к глазам, — умылась, называется, — юркнула в кухню и зашарила но горшкам: там было много всего вкусного. Но она вспомнила, что они с матерью находятся в состоянии войны, и не стала ничего трогать, пошла к себе, разгрузила сумки и обнаружила там столько всякой вкуснейшей снеди, что ею можно было полгорода накормить. Все это она унесла на кухню, сложила на видном месте, на рабочем столике, налила себе из привезенной банки молока в большую цветастую кружку и вперемежку — то мясное, то яйцо, то сладкое — в прихлебку с молочком — налопалась стоя до тяжести в желудке.
Матери не было слышно — то ли ушла куда со своим генералом, то ли спровадила его и теперь тоже отсыпается. Валя постояла перед ее дверыо — тихо, и вошла в комнату. В комнате действительно никого не было, но висевший на спинке стула форменный китель гражданского летчика как бы заполнял ее всю, он был живым этот китель, вроде даже дышал и чуть ли не собирался заговорить, и, если бы заговорил, то голос у него был бы уверенный, повелительный, исключающий возражения. И еще этот китель — темно-синий, широкий в плечах, с золотыми «птичками» на погонах, с эмалевыми значками на груди, не то чтобы вытеснял Валю из комнаты, не то чтобы не оставлял ей места, но напоминал, что она здесь все-таки в гостях, а живет вон там, за стенкой, и он, китель, имеет власть над ее жилищем, а она теперь — так себе... И это Вале не понравилось. Этот китель ей вообще не нравился. В том, что он поселился надолго, сомневаться не приходилось, Валя, даже не заглядывая в кладовочку, знала, что там стоит кожаный с ремнями кофр и висит верхняя форменная одежда, знала, что генерал недавно вытащил оттуда белый (почему белый?) свитер и моднячую венгерскую куртку и в таком наряде был для матери неотразимым. Они, наверное, пошли через дорогу в общежитие аэропорта, где генерал кантовался после того, как однажды, вернувшись с полета, застал у жены своего «дублера», — таких там кантовалось, то есть жило без прописки, на птичьих правах, много, хотя и не подолгу — одни возвращались к своим пенелопам, другие заводили новых: сказывалась привычка к постоянству. Валя имела там знакомых технарей и нравы общежития знала довольно хорошо.
И еще китель — уже поношенный, но сохранивший первозданную чистоту, безукоризненно прямой, исключающий всякие утюги, сиявший свежестью и интенсивностью окраски, говорил о том, что генерал — не Геночка, с которым можно было не считаться. Здесь предстояла долгая холодная война. И начинать ее надо было немедленно.
Валя быстро переоделась, чуть тронула тушью ресницы, подсветила веки, приглушила пудрой глянец на щеках и, покусав чуть припухшие губы, нашла себя в самой боевой форме. Теперь надо было убежать раньше, чем вернутся мать с генералом, а если вдруг столкнется с ними на лестнице или на улице, то надлежало притвориться гранд-дамой и не отвечать ни на какие слова, пройти и все!
Только на автобусной остановке Валя выяснила, что идти ей, собственно, некуда: девчонки были на даче, в кино не хотелось, в парк одна не пойдешь, да там и закрыто все, идти к кому-нибудь из бывших подружек не хотелось, и она долго один за другим пропускала автобусы, пока наконец не решилась позвонить в общежитие Виктору. О том, что она позвонит, она знала с самого начала, еще утром, в Груздевом саду, хотя не думала об этом и думать не хотела — там мешала думать возможная встреча с Сережей Дороховым, но в автобусе она уже наверняка знала, что позвонит, но надеялась, что теплая встреча с матерью, празднование с ней и поход куда-нибудь — вдвоем! — исключат этот звонок.
Дежурный в общежитии долго допытывался, кто звонит Виктору — не жена ли, не сестра ли, и не может ли он, дежурный, заменить Виктора через какие-нибудь два часа, обещал незабываемый вечер и любовь до гроба и все шмыгал и шмыгал носом — насморк у него, что ли? — расписывая собственные достоинствам и когда кто-то сообщил, что в Викторовой комнате никого нет, и он спросил решительно: «где и во сколько?», Валя сказала ему, что она не нянечка из детсада, соплей вытирать не умеет, и резко повесила трубку. Когда еще набирала номер, она подумала, что если Виктора не окажется дома, это будет очень даже хорошо, но теперь это ее разозлило, обидело, вывело из себя. Она снова прошла к остановке и снова не знала, куда поедет.
Только теперь она заметила, что ихний микрорайон имел подобие воронки: это была впадина, почти вкруговую замкнутая невысокими холмами, казавшимися очень даже высокими из-за террас пятиэтажек, увенчанных то дымящими трубами котельной, то роскошными — белое с вишневым — новенькими девятиэтажками, то высокими тополями за кирпичным заводом и на старом кладбище, и получалось, что, куда ни взглянь, ты на дне воронки, а автобусная остановка — самая конечная ее точка. Видимость воронки подчеркивали еще и развязки дорог, где разноцветные автомобили вдруг сворачивали то влево, то вправо, а то и вовсе разворачивались обратно, и будто затягивали в это кружение людские потоки, и люди вертелись, вертелись и как в прорве исчезали в темнеющей пасти магазина или еще глубже — в полуподвале кафушки с роскошным названием «Чародейка». Людей было много, и казалось, что с каждым мгновеньем их потоки, толпы и группки множились, тут же редели и снова грудились, будто пытались вырваться^ из круговорота и не могли, и махнули на все рукой, перестали сопротивляться, все заворачивались, кружились, смеялись, окликали кого-то, переругивались, и веселые, хмельные от весеннего тепла, вина, оглушающей магнитофонной музыки и встречных взглядов, от кумачовых флагов и цветных одежд, все концентрировались здесь, на пятачке примагазинной площадки, чтобы не то ввинтиться незримо в глубь земли, не то попытаться спастись на переполненных автобусах и троллейбусах, куда редко кому удавалось втиснуться — для водителей тоже был праздник, и транспорта было мало.
Читать дальше