Долговязый боязливо посмотрел вокруг водянистыми голубыми глазами.
— Такие глупые шутки могут стоить нам жизни, — хмуро произнес он и торопливо ухватился за мотыгу.
— Я ничего и не сказал, — злил его Штепка, — говорю, что есть. Копал я на шоссе у Казмара, теперь копаю в садике господина фон Штамница.
— Позвольте, приятель, это все-таки не одно и то же, — раздосадованно перебил долговязый, — Казмар был все-таки чех!
— Один черт! — отрезал Штепка и схватил лопату. — Но «Эс комт дртаг» — придет день. Нажми-ка, ребята, Ганс идет из трактира.
«Вот как? Он работал у Казмара»? — сказал себе Гамза. А какие хмурые, темные люди жили там когда-то, каждый сам по себе. Не зря партия поработала среди улечан. Как удивительно, что давным-давно, в том беспредельном вчера — на воле, — в то время Гамза еще мог, как вельможа, сесть на «двойку» и доехать до самой Карловой площади, — именно когда в суде у него был казмаровский день, Гамзу арестовали. Чем этот Штепка напоминает ему Тоника? Обоим около тридцати. Да. Но в остальном они не похожи — ни внешне, ни внутренне. Тоник был потише, в его мягком обращении с людьми был оттенок задумчивости, он редко шутил, а Штепка — беспрестанно. Но они оба создавали вокруг себя атмосферу ясного, действенного, надежного дружелюбия, которое поддерживает человека, когда он делает первые шаги по неизведанной земле, и поднимает его дух.
У Штепки, как у ребенка, была счастливая особенность: он отстранял от себя тяжелые впечатления, которые понапрасну грязнят воображение и сокрушают сердце, и старался уберечь от них и других людей. Он инстинктивно оберегал свое душевное здоровье и даже на гнусный лагерь смотрел чистыми глазами, потому что ни на миг не сомневался, что выберется отсюда и что уж тогда-то жить на свете будет лучше. Счастливый характер и политическая сознательность встретились и тесно переплелись в нем; веселый человек — наилучший социалист. И Штепка уже намеренно развивал в себе этот врожденный дар и словно излучал вокруг хорошее настроение. Солнечный характер осушал болото уныния и истреблял бактерии страха.
Штепка был по-народному сметлив, практичен, он чутьем улавливал многое из того, на что интеллигент поначалу не обращал внимания и до чего додумывался значительно позже.
— Пригнись ты немножко, тебя, как Эйфелеву башню, со всех сторон видать, — поучал Штепка верзилу с унылым лошадиным лицом, преподавателя средней школы, которому всякий норовил дать зуботычину. — Здесь лучше быть маленьким, невзрачным, но и ходячим несчастьем выглядеть тоже ни к чему. Эдак ты сам напрашиваешься на затрещину, ведь ты их знаешь. Перестань думать об одном себе, вспомни лучше про жену, про детей, подумай, как это будет хорошо, когда ты вернешься к своим в республику.
— Этого никогда не случится, — вздохнул долговязый. — Самообман. Вы, приятель, просто так уговариваете себя, чтобы выдержать.
— Не все такие слюнтяи, как ты, — ответил раздосадованный Штепка и перестал с ним разговаривать.
Узнав, кто такой Гамза (Штепка быстро узнавал все лагерные новости), он подошел к нему и лукаво засмеялся всеми своими морщинками.
— Ну что, адвокат бедняков? — сказал он. — Можешь открывать свою контору. Ступай сполосни миску, твой помощник ждет тебя в умывалке.
Гамза обрадовался и в то же время ужаснулся.
— И Клацел здесь?
— Беги, увидишь.
Гамза всегда любил Клацела. Разумеется, любил буднично, как человека, с которым ежедневно встречаешься. Они дружно работали в жижковской конторе. Но чтобы просиять такой радостью при виде голого, как колено, черепа своего помощника, в полосатом, будто у клоуна, одеянии, — этого он, честное слово, от себя не ожидал. Оба были растроганы свиданием, ни тот, ни другой не сказал, как жалко они выглядят, они даже рассмеялись от радости.
— Ну вот, значит, опять посчастливилось встретиться. Вот так штука!
У Клацела была сигарета, и они отправились за угол выкурить ее вместе.
И в концлагере бывают минуты счастья. Но этого никто из живущих в беспредельном вчера и завтра никогда не поймет. Точно так же, как никому из них не понять силы дружбы, связывающей заключенных. Об этом знают только хефтлинги.
Миновала бурная годовщина двадцать восьмого октября [15] …бурная годовщина 28 ноября… — В годовщину со дня образования республики 28 октября 1939 г. в Праге имели место демонстрации и столкновения с нацистской полицией. Похороны студента Яна Оплетала, смертельно раненного немецкими полицейскими (15 ноября 1939 г.), превратились в бурную студенческую демонстрацию. За этим последовали казни студенческих руководителей и массовая отправка студентов в концлагеря.
, первая после оккупации, и показала, что чехи не смирились. Ян Оплетал, студент, раненный во время демонстрации, скончался, и тысячи студентов и студенток демонстративно отправились на его похороны, снова открыто показывая, что они не сдадутся. Когда их начала теснить немецкая полиция, чехи, водители грузовиков, спасали незнакомых студентов, забирая их в машины и развозя окольными путями по домам. Настала ночь, когда гестапо устроило облаву на студентов во всей Праге, когда перепуганные девушки выскакивали из окон нижних этажей и в одних пижамах бежали по улицам, когда эсэсовцы опустошали целые студенческие общежития. Девятерых молодых людей, членов студенческого комитета, казнили в Рузыни; высшие учебные заведения были закрыты.
Читать дальше